Так что в целом дела Института Форбса шли лучше, чем международные. Огорчала генерала более всего тяжелая болезнь, постигшая чуть ли не лучшего из магов — господина раввина Мозеса Цукермана. Отчего-то с той самой ночи, когда в Москве тихо скончался от грохота майского салюта никому не нужный полковник-недопредиктор, захворал драгоценный маг. Именно этому больному сегодня собирался нанести визит Форбс, для чего требовалось подняться лифтами на добрых три километра, в высокогорный изолятор. Мысль о визите вернула дремлющего генерала в мир действительности, и он увидел, что дрессированный аист — всего один — по кличке Вонг в углу кабинета сменил ногу: значит, было сейчас три часа пополудни по Скалистому времени. Форбс оглядел кабинет и понял, что все прочие аисты были только грезой, наваждением. Впрочем, быть может, аисты-то были как раз на самом деле, а вот нынешняя якобы действительность — сном, приснившимся какому-нибудь одинокому аисту где-нибудь в Ханькоу на крыше бедной китайской фанзы, когда-то во времена династии Цинь?
Пора было навестить Цукермана, хотя великий негативный маг приходил в сознание лишь на несколько минут с промежутками в шесть часов, не более, и застать его в эти минуты просветления было бы еще больнее, чем слушать многочасовые путаные воспоминания, которыми заполнял Цукерман свои часы помрачения. По большей части он варьировал в них несколько историй из тех времен, когда работал в политотделе армий Южного фронта, — еще до того, как в пятьдесят первом в Берлине решил он сменить погоны советского майора на погоны майора американского. А в минуты просветления начинал Цукерман горько сетовать на проклятого советского махатму, клял себя за то, что прошлой зимой упустил газообразного мальчика-шпиона, погнавшись за бесполезным умением летать, и вот теперь мальчик все своему махатме наябедничал, и тот, чтобы сделать ему, Цукерману, грандиозные цурес, взял и умер, всучив ему, раввину, кроме своих гойских умений, еще и гойские свои помрачения. Цукерман плакал, ругался и требовал, чтобы все-все маги быстро сели в кружок и быстро воскресили этого советского неясновидящего полковника; Форбс уже запрашивал по этому вопросу Ямагути, ван Леннепа и Бустаманте. Ямагути побеседовал с охотно откликнувшимся Абрикосовым и передал, что тот назло всем жидам не только не воскреснет, а еще больше умрет, — смысла этого выражения медиум разъяснить не сумел. Бустаманте возразил, что лично он как маг стоит выше мелких националистских дрязг и если надо будет, то предиктор Абрикосов не только воскреснет, а еще и козлом прыгать будет. Слово осталось за ван Леннепом, и получилось, что Соединенным Штатам все-таки выгодней потерять своего мага. Россия предиктором все равно рано или поздно обзаведется, но лучше поздно, чем рано. Тогда Форбс наложил вето на воскрешение Абрикосова и тут же заработал чувство глубокой и неизбывной вины перед всеми евреями на свете. Даже собственную прогрессирующую подагру он перестал лечить; в высокогорном госпитале Элберта трудились только шаманы-целители из племени ирокезов, да несколько филиппинских хилеров, а Форбс желал лечиться только у евреев. Он приказал перебрать всех евреев со склонностями к волшебству, найти среди них специалистов по подагре и доставить в клинику в Элберте: как врачей он их нанять не мог, а вот половина вакансий для волшебников всегда пустовала. Но пока что ни одного найти не удавалось: врачи оказывались либо не евреями, либо не волшебниками, либо не специалистами по подагре. Дело еврейских врачей в Элберте стояло открытым, а подагра прогрессировала.
С большим трудом переоделся генерал в военную форму и доплелся до лифта, который перенес его на один из самых верхних ярусов Элберта. Там по коридорам сновали горбоносые люди в вывернутых медвежьих шкурах и с перьями в волосах. На плечи Форбсу тоже набросили вывернутую шкуру гризли и провели его в глубокий естественный грот, — там, освежая воздух, бил исторгнутый Тофаре Тутуилой родник, и посредине озерца, привязанный к ложу зачарованными лианами, возлежал бледный как смерть Цукерман и безостановочно бредил. В буйные мгновения маг пытался разорвать лианы, тогда вокруг него неслышно возникали ирокезские целители, замыкались кольцом и тихо начинали скандировать какое-то одно, неизобразимое европейскими литерами слово. Цукерман стихал, засыпал, и блики, бросаемые фонтаном, играли на его лысине, обрамленной седым венчиком былых кудрей.
Форбс в который раз поразился: до какой же степени Цукерман перестал походить на еврея, как появляется на его лице сходство с давно покойным советским неясновидящим полковником. Ограбленный по всем чакрам, ежедневно и ежечасно мстил полковник тому, кто забрал все его умения и обратил на службу Штатам, у которых даже на долларах сплошь масонские символы. На службу, значит, величайшей державе Западного мира. Величайшей ли? Форбс вспомнил Сальварсан, и на сердце его заскребли кошки.
— …И после наступления меня позвали всех их допрашивать, а было их ойо-ей! — бредил Цукерман на чистом русском, так что генерал понимал не все, но это было лучше, чем знаменитый жаргон Цукермана. — Поднимают меня в три часа, а я, как всегда, голый сплю и зубы в стаканчике. Взял я стаканчик, форму набросил и пошел. А там штурмбанфюрер, идеологический весь такой, гестаповатый. Я ему — вопросы, а он мне — лозунги. Тогда я разозлился и спрашиваю его: «Кеннст ду, знаешь ли, вер бин их?» Он подумал и говорит: «Руссиш оффицир». «Рихтих, — говорю, — вер бин еще?» Он подумал, говорит: «Большевист». «Рихтих, — говорю, — вер бин еще?» Он думал, думал — «Вайс нихт», — говорит. Больше не знает. Я тогда встал над ним, зубы вставил, щелкнул, да как заору во весь голос: «Их бин ю-у-у-у-де! Я евре-ей!» Цукерман вытянул губы трубочкой, как вампир, вопль его был слышен на весь этаж, и тогда, словно бы прямо из стен, стали появляться молчаливые индейцы. Сразу раскололся, понял, что я его буду есть!
Вопль Цукермана понемногу затих, перешел в бормотание, — бывший великий маг засыпал под заклинанием ирокезов. Оставаться здесь дольше генералу не имело смысла. Забыв даже снять шкуру гризли, которую в госпитале выдавали посетителям в качестве больничного халата, Форбс ушел в лифт, еще раз усугубив в своей душе вину перед всеми еврейскими волшебниками в мире, — по конфуцианской своей темноте он не знал, как относится иудаизм к волшебникам и отчего их среди евреев так мало. Генерал тяжело опустился в кресло и взял непослушными пальцами сложный аккорд на пульте вызова: чем там японец ни занят, пусть идет сюда. Вон, молодые люди в автобусах теперь от чувства национальной вины предков неграм даже места уступают. Так это коренные англо-саксонские американцы! Отчего древний китаец должен терзаться из-за евреев? Не было их в Китае!..
Японец не торопился, но и не медлил: он пришел через четверть часа, как всегда — важный и подтянутый, и как всегда — с закрытыми глазами. Отвесив подобающий поклон, он опустился в предложенное кресло и сцепил пальцы на животе.
— Приношу мои извинения, — сказал он, — за недостаточно поспешный приход. В настоящее время наблюдается столь оригинальное расположение небесных светил, что имеется почти уникальная возможность собеседования со всеми интересными нам обитателями загробного мира, кроме тех, естественно, кто устраняется от собеседования. В частности, не далее как час тому назад нас удостоил кратким собеседованием султан Хаким. — Японец резко опустил подбородок на грудь, словно кланяясь султану.
— Простите… кто? — не понял Форбс. Еще султана не хватало.
— Султан Хаким, — повторил японец, — из династии египетских Фатимидов. Жил в бренной плоти около тысячи лет назад. В мире духов я встречаю его впервые и, признаюсь, поражен глубиной и яркостью мышления этого султана.
— Ямагути-сан, — сказал Форбс, — смею ли предположить, что данный дух сообщил вам нечто важное из наиболее интересующей нас ныне области? Из области, имеющей касательство к Дому Романовых?
— Отнюдь.
— Тогда, Ямагути-сан, простите, возможно, он дал вам некие советы, коими в настоящее время мы можем воспользоваться с выгодой для нашего дела? — Форбс был по-древнекитайски терпелив, но необходимость слушать долгие речи о каком-то султане его тяготила.