— Передайте нашему высокопочтенному дяде, — начал Павел глухо, — лучшие пожелания здоровья и долгих лет жизни, трудовых успехов… — Павел запутался и замолчал. Мулата это не смутило, он счел аудиенцию законченной. Он встал, склонился в неожиданно низком поклоне и исчез. Павел даже попрощаться не успел. Или же ему и не требовалось прощаться?.. Он одурело смотрел на черный конверт. Придется, значит, портить отношения со Штатами. А как же обязательства перед Романом Денисовичем?.. Хрен с ними, я пока не коронован, а там разберусь как-нибудь. Павел ушел в спальню. Там он обнаружил, что Тоня примеряет ослепительно розовый, не иначе как парижский, пеньюар. Павел посмотрел на нее взором, лишенным малейшего интереса к пеньюару, взором семейно-ласковым, мутно-голубым, и протянул руку. Тоня быстро спасла парижский туалет, первый в ее жизни, ей такие прежде при всех валютных привычках даже и не снились (лифчики она теперь требовала тоже только из Парижа, от Сильвэна). Может быть, и зря — Павел очень полюбил рвать на ней все что попало, и жалеть ли было всякую чепуху, ежели Павлиньке приятно?
— Я не очень сильно заорал?.. — спросил Павел через какое-то время.
— Это было лучшее из того, что я от тебя слышала, — прошептала Тоня.
А в половине пятого вдруг зазвонил телефон у изголовья, и знакомый голос всегдашнего Сухоплещенко сообщил, что через час они «заедут в гости». Все вместе. Павел с сожалением глянул на задремавшую было Тоню и стал наряжаться по-парадному, в замшу.
Только успел одеться и выглянул в окно ротонды — увидел, что уже подъезжают. Сперва один черный ЗИЛ с зетемненными стеклами, потом другой. Потом подъехал еще зачем-то большой фургон с надписью «Доставка мебели населению», и еще вереница «волг», исключительно черных, и поэтому белый мебельный фургон среди них смотрелся очень погребально. Павел опустился в кресло и решил ни в коем случае с него не подниматься. Обслуга, конечно, попряталась по комнатам, да и Тоня, завидя шелковниковский ЗИЛ, тоже убралась подальше. Павел готовился принять весьма представительную группу… ходоков, что ли?
Первым объявился привычный бледный кавказский полковник, на лице которого словно раз и навсегда запечатлелся ужас, будто предстал ему только что двуглавый начальник, либо же дьявол во плоти. Полковник козырнул и стал отбивать вторую, обычно не открываемую створку двери. Павел знал, что толстый дворянин с трудом, но все же пролезает и так: неужто придет кто-то, кто еще толще? С обратной стороны двери полковнику кто-то помогал, и дверь, хрястнув, разверзлась. Дворянин Шелковников не замедлил объявиться; быстро, насколько позволила толщина, поклонился, а потом пропустил вперед себя длинного и сухого старика с мешками под глазами; лицо его показалось Павлу знакомым. Старик не козырнул, не поклонился, но почтительно замер у стены — не то потому, что благоговел, не то потому, что вообще не сгибался. Но благоговел он наверняка и — с неудовольствием отметил Павел — отнюдь не перед императором. Пока что не перед императором. И тогда Павел понял, что перед ним попросту нынешний министр обороны, маршал Ливерий Устинович Везлеев. «Армия, значит, со мной», подумал Павел вполне равнодушно. Однако кого они там еще приволокли?
За долгие месяцы общения Джеймс внушил Павлу ясную мысль, что русский царь вставать ни перед кем не должен, разве что перед Папой Римским, перед другим императором, перед вселенским патриархом, — перед своим уже ни к чему, да и вообще не упразднить ли на Москве патриарший престол, лишний он, — ну, еще можно перед генеральным амбал-пашой Объединенных Наций, — а это что за титул такой, к лешему его! Но сейчас в дверь протиснулось нечто такое странное, что Павел едва не встал просто от любопытства. Гостем оказалась здоровенная деревянная кровать, ее ногами вперед тянули с лестницы в гостиную человек шесть, не меньше. Не кровать это была, впрочем, а отвратительное творение, которое и Павел в свое время для себя чуть не приобрел, это была «угловая тахта», изобретение советское, раскладное, чудовищно неудобное. Тахта развернулась боком и опустилась на пол прямо перед Павлом. На ней, на белой простыне, без подушки, под стареньким верблюжьим одеялом, — даже без пододеяльника, — лежал человек в очках с толстыми стеклами; лицо его было еще бледней, чем лицо белого как мел кавказского полковника. Потом в приемной появился еще кто-то, кто неизменно при толстом дворянине околачивался, — лиц Павел старался, впрочем, не запоминать. Потом появился еще кто-то незаменимый, и его немедленно протолкнули вперед. Это оказалась женщина с седым пучком волос на затылке, не старая, но как бы среднего рода, а не женского — это Павел нутром почувствовал. Женщина была при этом вовсе собою не дурна, стройна, Павел даже начал к ней присматриваться, но в это время человек, лежавший на тахте, медленно повернул к императору лицо и тихим-тихим голосом произнес фразу, состоявшую как бы из одного очень длинного слова, на совершенно неведомом языке. «Еще один язык зубрить…» — с тоской подумал Павел. Человек в очках смолк и перевел глаза на женщину. Заговорила, впрочем, не она, а дворянин Шелковников:
— Ваше величество, — впервые он обращался так к Павлу при посторонних, — с вами пожелал беседовать лучший друг… России и монархии, наш незаменимый ясновидящий предсказатель, господин полковник Валериан Абрикосов. Дни его сочтены, по собственному его, как обычно, бесспорному утверждению. Визит к вам он уже не может отложить. Поэтому свои наставления, свое в некотором роде завещание и напутствие вам, он хотел бы произнести немедленно. Господин полковник Абрикосов ясно видит будущее и уже не раз спасал нашу великую родину в годины тягчайших испытаний.
Дворянин смолк, немедленно заговорила седая женщина:
— Полковник Абрикосов приветствует вас, товарищ ваше величество, умирая по вине и проискам злобных халдеев.
Павел непонимающе уставился на Шелковникова, «товарищем» его уже давно никто не называл и слово это звучало как-то нехорошо. Толстяк тем не менее тут же разъяснил:
— Халдеи — это евреи, не совсем так, но приблизительно. К сожалению, по вине поименованного полковником народа он лишился недавно дара русской речи и сохранил способность изъясняться только на… — дальше он выговорить не мог, но женщина подхватила:
— Авестийском, неправильно именуемом как язык зенд. Кроме того, полковник предупреждает всех присутствующих, что, возможно, и дар говорения на языке древней Авесты будет отнят у него в любую минуту. Еще некоторое время он, возможно, мог бы продолжать беседу на палеоинуитском языке, но здесь я, увы, не смогу быть переводчиком, я не специалист по этому языку.
— А кто специалист? — резко спросил Павел и понял, что сказал что-то не к месту. Видимо, специалиста не было под рукой. Или он был, но не под той рукой, которой можно было до него дотянуться. Или даже не имелось вообще ничего — ни специалиста, ни руки. Человек на кровати, которому, видимо, огромных усилий стоило каждое слово-фраза, что-то еще сказал.
— Полковник Абрикосов просит дать ему возможность говорить, ибо время его на исходе.
Умолкли все, кроме доходяги на тахте. Очередное слово отняло у него чуть ли не десять минут и, видимо, последние силы. Перевод звучал вдвое дольше, седая женщина переводила без запинки, некоторые слова передавая описательно, а некоторые как-то вовсе непонятно. Павел, например, никогда не слышал слова «лаисса», а тут оно попадалось в каждой фразе до трех-четырех раз, и неясно было — ритуальный это возглас, ругательство, какой-то припев или, быть может, заклинание. Павел совершенно не чувствовал необходимости выслушивать длинные тирады какого-то очкастого полковника, то ли дворянина еще, то ли нет, хоть бы доложили. Но и дворянин Шелковников, и старик-министр стояли перед бледным доходягой по стойке «смирно», притом, похоже, было это для них не впервой. Павел решил потерпеть пока что.
— И сам знаю, что не сходны мои речи с писаными законами, тяжко и скорбно, лаисса, мне проговаривать все, что сейчас будет мною проговорено. Однако что же мне, лаисса, делать. Силы своей не имею, лаисса. Сила, действующая во мне, не дает покою ни днем, ни ночью, водит меня, лаисса, в прямом и обратном направлении, лаисса. Давно не рождался я на земле и не скоро буду рожден вновь. Обобрали меня, лаисса, халдеи. Помню как сейчас, напутствовал я в моем последнем рождении князя Дмитрия Ивановича, — Аверьянов-сын было тогда мое наименование, — не послушался меня князь и вышло у него поле Куликово, гадость какая. Христианство получилось у него, лаисса, князь не проявил достаточной заботы о введении в России единой веры, не позаботился князь-лаисса о благе нашей великой единой и неделимой родины! Как было бы хорошо еще тогда ввести в России единую веру! Веру в нашего самого лучшего друга, любимого защитника и изготовителя! Он ведь такой, которого созерцанием невозможно насытиться, и незачем, лаисса, до бесконечности указывать, что на верхней черепной части у него имеются костяные выросты! Ну и что следует из того факта, что в районе копчика имеется у него незначительных размеров хвост, ведь он же такой упоительный, точней восхитительный, он с кисточкой на конце! И маленькие копыта у него тоже исключительно изящные. Ведь это не истинное его имя Сата-Тана, простонародное и невежественное обращение — Сатана, ведь по-настоящему его просто зовут Сата! А на самом деле даже не Сата, а — Сага! Сага! И даже не Сага, а Гаса! И даже не Гаса, а Заза! Даже не Заза, а База…