Нортон тоже был из породы коллекционеров, однако деньги для мужика, и так не бедного, всегда оказывались важнее этих антикварных глюков. «Не продам никому» – эту фразу от англичанина Эдик слышал не раз, и блеск в глазах отливал фанатизмом… который незаметно испарялся, едва Эдик, найдя более высокую цену, начинал убеждать Нортона продать картину или икону обратно. За хорошую цену – как убедился Эдик – Нортон продаст и Андрея Рублева, и Джоконду, попадись она в руки, вообще что угодно. Да, он коллекционер. Но не идиот. Нортон обладал еще одним ценным качеством – определенного рода бесшабашностью, то есть его не особенно пугала возможность скандала и трений с законом. В определенных пределах, конечно. Всякие виды силового раздобывания ценностей исключались напрочь, и воспитанием, и просто здравым смыслом – известно, что бесхитростные воры и грабители получают всех меньше денег и самые большие сроки. Эта бесшабашность и позволила Нортону расстаться уже с двадцатью тысячами долларов – по сути, только на разведку коллекции. На получение Эдиком информации. И вот она получена. Просто убойная. Вопрос о продаже снят. Коллекция не продается.
Эдик мрачно размышлял над загадками жизни и человеческой психики, стараясь не соскальзывать в простую ругню. Старый этот… сколопендра, он имел всех своих родственников по полной программе. Полный шизоид. Он держал и дочь свою, и зятя, и внучку Таньку за… за… пустое место? Хрен бы Таньку ему отдали фактически в услужение, не надейся родня на будущие деньги от продажи коллекции. Девчонке ж учиться надо. Квартира дедовская, положим, тоже что-то стоит. Ну, пусть дорого стоит. Старый хрыч мог честь достаточной такую квартирную – пусть оплату. Эдик вдруг понял, что его раздражает в таком решении старика. То, что тот завещал всю коллекцию государству, вот что. Если б этот дегенерат изрубил ее топориком на дрова, Эдик бы и слова худого не подумал. Имеет право. Но государству!!! Эдик не мог этого понять, но разобраться в причинах непонимания все же пытался.
Положим, все россияне ненавидят свое государство. Ненавидят – сказано слишком сильно, разумеется, но только для экономии слов. Скорее это страх и недоверие. Ненависть несет в себе активное начало, действенное, а уж такого отношения в культуре россиян давно нет, истреблено этим же государством. Такова уж история государства Российского, что его граждане по сию пору чаще получают от родимого по башке и по карману, чем по справедливости. Эдик в этом смысле был анархист, считая, что любить нужно людей и родину, а государство в лице его чиновников уж как-нибудь обойдется без любви. Этой сволочи и зарплаты хватит. Остальное вырвут и наворуют. Завещать государству в лице Российского государственного музея, это ж придумать надо! Ладно, еще можно бы понять, будь этот Горшков из прихлебателей этого самого государства, из шутов его, вроде композитора или писателя, но этот хрыч, он же пахал всю жизнь, и за копейки пахал. Если и срывал порой рубли, то вопреки воле государства. Или он думает, что отдает свои ценности народу? Не настолько же он дурак. Народ – вот он сидит на скамеечке. Внучка Танечка, у которой денег не хватает ни на что, ее муж Ванька, которому на иномарку денег нет, а он, Эдик, ихний друг и знакомый, он разве не народ? А дочка-хромоножка? Да вот тот бомж, что в траве неподалеку валяется – ему тоже денег не хватает – он не народ разве?
Эдик понимал, что не совсем справедлив в таких рассуждениях, но справедливость его не интересовала. Если будешь так думать за противника, то и воевать примешься сам с собой, и потому – к черту справедливость. Старый пень отдает деньги государству, его треклятым чиновникам, а не народу… такова реальность. По фигу народу иконы и вся прочая живопись – уж кто-то, а Эдик знал это из практики. Эти иконы ему тащили порой чемоданами, продавая чуть не на вес… народу деньги нужны, а не искусство – уж в этом Эдик убежден был на двести процентов. Иконы и картины, они иностранцам нужны. Вот он иностранец Нортон… и деньги дает нехилые,… а этот…ну, плесень! он что же задумал – этому вот бомжу, внучке Таньке, мужу Ваньке, дочке-хромоножке – он доски свои старые и холсты пачканные втетеривает вместо денег? Мол, любуйтесь в музее, и только? Дойди дело до самосуда, старого хрыча заколотили бы на месте, бомж бы начал, а родные закончили. Шизоид полный. Он где, в телевизоре живет или, как все, здесь и сейчас? В жизни? Видать, что в телевизоре. Ради двух секунд счастья, пока дура-дикторша читает новость о его пожертвовании Российскому музею… нет, таких пинать надо бы… ногами.
Примерно такие мысли зрели в головах его товарищей. Наконец, Иван мрачно спросил: – Тань, ты все еще любишь дедушку?
– Пошел он. Видеть его не могу. Вань, я туда не вернусь. Дай закурить.
– Обойдешься. Сегодня ты свою норму выкурила. Не желаю с пепельницей целоваться. – Иван воспитывал супругу при любом удобном случае.
– Ага. – Танька вздохнула и бросила голову мужу на плечо. – И где теперь целоваться? Эд, у тебя пожить можно?
– Можно-то можно, – сказал Эдик, вспоминая голые стены в своей квартире. Денег на мебель не было. – Только это не решение проблемы. – Он одернул ей юбку, чтобы не отвлекала.
– А что решение? Квартиру снять? И юбку не трогай. Я знаю, Ваньке так нравится. – Танька дернула длинными ногами, снова показывая трусики прохожим.
– Меня с тобой арестуют, – мрачно сказал Иван. – Волю дай, голой бы ходила. Чего ж ты дома скромничаешь?
– Там дед, – жалобно сказала Танька. – Он злой. Видеть его не могу. Если вернемся, я не сдержусь, я все ему выскажу.
– Это уже лишнее, – сказал Эдик. – Что ж, старый сам виноват. Теперь ты перестанешь ныть, что попадемся. Придется вернуться к моему прежнему предложению. Хотя и не хочется делать лишнюю работу.
– Я – за, – веско сказал Иван, прижимая жену к себе.
– Ой, а если заметит, Вань? – в голосе Таньки – желание сдаться.
– Старый пень ни хрена не видит. Даже в очках, – сказал Иван.
– Ну да. За пенсию он в очках расписывается. Но он и в лупу смотрит, а в нее-то он подделку увидит. Хоть маленько, но он же работает. Значит, достаточно видит.
– Чего ты понимаешь. – Иван чмокнул ее в лобик, одернул юбку. – Ты еще не видела Эдькиных подделок. Один к одному. Эд, скажи ты ей.
– Чего говорить? Сама увидит. – Сказал Эдуард. – Мало я их нарисовал что ли? До того, что надоело. Тупая работа. Я лучше знакомым художникам заплачу. Копиями многие промышляют. Ребята и Рублева левой ногой напишут, и Шишкина, причем с похмелья, да так, что сам Шишкин подпишется.
– Ну ладно, – подумав, сказала Танька. – Я на тебя надеюсь. Не подведи. Дед мне голову оторвет, если узнает.
– Не оторвет, – Ванька еще раз чмокнул ее в щечку. – Ты не боись, Танюша. В обиду не дам. Я муж или кто?
– Ну, ладно. – Танька решительно выпрямилась. – Рискнем. Что будем брать, Эдик?
Услышав ее деловой тон, Эдик подумал, что рисковать придется только ей. Квартирой рисковать. Но в себе Эдик был уверен – он постарается не подвести. Теперь, когда принятое решение предстояло оживить, настроение резко изменилось – словно машина жизни, пробуксовав в топкой колдобине, газанула, вырвалась на твердую дорогу и пошла набирать скорость. Начали обсуждать конкретные вещи из разряда «что, где когда», и мелкие нестыковки и шероховатости потребовали смазочной жидкости. Поспорили, кому идти, но молодожены победили, и за вином пошел Эдик. Когда он вернулся, скамейка уже пустовала. Привычка уединяться в самое неожиданное время и в самых неожиданных местах появилась у семейной парочки совсем недавно. Эдик никак не мог к ней привыкнуть. Поскольку в свое время, со своей женой такой привычки он не имел, она казалась какой-то искусственной. Почему-то раздражала.
Эдик поставил на скамейку литр греческого вина в картонной упаковке, стаканчики и полиэтиленку с абрикосами, и проснувшийся в траве бомж, углядев на скамейке этакое гастрономическое разнообразие, решил попытать счастья. И не зря – Эдик, погрузившись в свои мысли, только обрадовался возможности озвучить их на случайного собеседника. Радостный бомж по имени Леха только наливал и поддакивал. Сообщив, что его тоже выгнала из дома злая жена, он старался изо всех сил облегчить собрату по несчастью битву с зеленым змием и абрикосами, так сто ничего не мешало речевому аппарату Эдика рассказывать о несчастьях хозяина. Впрочем, развод Эдик несчастьем не считал, потому что не считал разводом, и скорее рассматривал эту жизненную коллизию как внеочередной отпуск, который вовсе не снимает обязательств. Тем более что новый муж Нины, он из породы упертых, но мечтателей. Денег таким не заработать. Деньги капают в конце механизма, как – чтоб бомжу понятней – самогон из змеевика – а этот Андрюха, аспирант-историк или кандидат наук уже, он ни о деньгах, ни об аппарате не заботится, он уже хватанул горючки и стоит на своем. Эдик пытался убедить Андрея, что направление главного удара следует изменить в более денежную сторону, чем дурацкая, никому не нужная история, но быстро понял, что убедить невозможно, как невозможно убедить пьяного. Это способ жизни, отличный от его собственного. Именно. В беседах с Андреем Эдик словно смотрел на мир другими глазами, или открывал для себя другую, невидимую прежде сторону мира, неподвластную пока, мистику своего рода. Эдик с его нюхом на подделку не мог постигнуть, где фальшь этой мистики, а где настоящее. Иначе говоря, не мог ей управлять. И самое странное, мысль не давала покоя – не она ли им управляет?