II
Как это ни странно сказать, догмат об Искуплении, каков он сейчас для большинства христиан, — не совсем неподвижный, но еле движущийся, не мертвый, но и не живой, — отделяет их от жизни Христа Искупителя; с ней соединял их некогда и, может быть, когда-нибудь вновь соединит лишь догмат живой, движущийся и раскрывающийся в религиозном опыте. Опыт первичнее догмата, — только поняв это, можно понять жизнь человека Иисуса.
III
Петр, Верховный Апостол, „соблазняет“ Христа. Кто это говорит, сумасшедший? Нет, сам Господь:
Отойди от Меня, сатана! ты Мне соблазн. (Мт. 16, 23.)
Мертвому догмату с этим делать нечего, а догмат живой только с таких „соблазнов“ и начинается.
Нет той человеческой немощи — сомнения, искушения, отвержения, проклятья, нет того соблазна человеческого, где бы рядом с нами не был человек Иисус; где бы мы не узнавали в Нем себя. Слишком человеческого нельзя сказать о Нем ничего, ибо Он, —
подобно нам искушен во всем, кроме греха. (Евр. 4, 15.)
В каждой капле воды — та же вода, что в океане; в каждой искре огня — тот же огонь, что в солнце; в каждом человеке — тот же Сын человеческий, что во Христе.
Я есмь Ты, —
сказано с чудным опытным знанием в одной гностической молитве-заклятии для благополучного прохождения души по мытарствам ада.[611]
Только через наше человеческое сердце можем мы заглянуть в сердце человека Иисуса; только через наше смертное борение можем мы заглянуть в Гефсиманию; тяжесть креста Его можем измерить, только взяв крест на себя. Кто же никогда ничего подобного не испытывал, тому нечего делать с Евангелием, и лучше всего согласиться с Цельзом, что „жалкою смертью кончил Иисус презренную жизнь“, или, что едва ли не хуже, — с Ренаном, что „жалкою смертью кончил Иисус великую жизнь“. И не спасет нас от этого согласия никакой догмат. ·
IV
Чем больше мы вдумываемся, вживаемся в жизнь человека Иисуса, тем больше узнаем, что в ней должна была наступить такая минута, когда Он вдруг понял, — медленно, должно быть, понимал, но понял вдруг, что „в мире Он был и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал“; „пришел к своим, и свои Его не приняли“; и что эта минута пронзила душу Его, как некогда пронзит тело Его острие крестных гвоздей.
Знал от начала Сын Божий, что „пришел в мир для того, чтобы отдать душу Свою в выкуп за многих“ (Мт. 20, 28), — это очень легко сказать в догмате, но очень трудно понять в опыте.
Видел Иисус, как никто, восходящее светило Конца, — наступающее царство Божие. Но до какой точки светило взойдет; какой из двух возможных Концов наступит, близкий или далекий; царство ли Божие пройдет мимо человечества, или чаша страданий мимо Сына человеческого, — этого не знал Он, — не хотел, не мог, не должен был знать, потому что ни Ангелы, ни Сын о дне и часе Конца не знают, знает только Отец. А не зная этого, должен был говорить, делать, жить, умирать, — все решая надвое. В этом-то раздвоении — вся терзающая мука Его, смертное борение до Гефсиманского кровавого пота и до последнего крестного вопля: „для чего Ты Меня оставил?“ — непостижимая для нас пытка надеждой и тем, для чего у нас нет слова, потому что наше слово „отчаяние“ не для такого, как Он.
Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)
Если это значит: „Все, что Я сделал, для чего жил и умер, — не даром ли?“, то, может быть, тихое слово это не менее страшно, чем тот последний вопль на кресте.
V
С каждым днем служения Своего все меньше мог Он надеяться, что мир узнает Его; но должен был сохранять искру надежды, до конца, до креста. Этой нечеловеческой муки Его мы никогда не узнаем.
Если бы могли мы увидеть ту первую точку служения Господня, когда величайшее из всех искушений: „мир не узнает Меня“, пронзило сердце Его, как острие гвоздное, то каким новым светом озарилась бы для нас вся Его жизнь, как приблизилась бы к нашему человеческому опыту!
Очень глухие, но согласные намеки всех четырех Евангелий указывают на день Умножения хлебов, как на эту первую точку. Может быть, так глухи намеки потому, что уже и здесь, в самом Евангелии, религиозный опыт Сына человеческого начинает заглушаться догматом о Сыне Божием. Но, кажется, тайный смысл намеков, если бы раскрыть его до конца, привел бы нас к выводу: именно в этот день — Умножения хлебов, понял Иисус так ясно, как еще никогда (ясности совершенной быть не могло, и в этом вся мука Его), понял вдруг, что вчера еще близкий Конец, сегодня отсрочен; что восходящее солнце царства Божия, достигнув высшей точки своей, начало опускаться; и, поняв это, увидел тоже так ясно, так близко, как еще никогда, — Крест.
Это значит: жизнь Иисуса Христа, Сына человеческого — Сына Божия, мы перенесем из неподвижного, мертвого догмата в живой, движущийся религиозный опыт только в том случае, если поймем до конца, что произошло в этот великий, но, может быть, самый забытый, непонятный, неузнанный — неизвестный день Господень.
VI
Где и когда произошло, мы знаем с почти несомненной исторической точностью.
Взяв учеников с Собою, удалился один, в пустынное место близ города, называемого Вифсаидою. (Лк. 9, 10.)
В северо-восточном конце Геннисаретского озера, на левом берегу Иордана, при его впадении в озеро, в области Ирода Филиппа Четверовластника, находился старый Иудейский городок Beth-Saïda, что значит „Рыбачий Поселок“, родина трех учеников Господних, Петра, Андрея и Филиппа (Ио. 1, 44), а рядом со старым городком — новый, только что отстроенный во вкусе римского зодчества, Вифсаида Юлия, названный так в честь Августовой дочери, Юлии.[612] Горные, над Вифсаидой, луга, — вот, вероятно, то „пустынное место“, куда удалился Иисус.
Знаем мы и время с такою же историческою точностью.
„Приближалась Пасха Иудейская“, по свидетельству Иоанна (6, 4), совпадающая с Марковым-Петровым воспоминанием о весенней „зеленой траве“ тех Вифсаидских лугов (Мк. 6, 39). „Было же на месте том много травы“, — вспоминает и IV Евангелие (6, 10).
Пасха Иудейская — в начале апреля, а в конце его, с первым иссушающим полуденным ветром, свежая зелень трав на Геннисаретских лугах вянет, желтеет.[613]
Распят Иисус тоже в Пасху Иудейскую; по очень, кажется, древнему, у Климента Александрийского (200 г.), уцелевшему преданию — воспоминанию Церкви, 7 апреля 30 года нашей эры, 17 — 18-го — кесаря Тиберия.[614] Если так, то Пасха Хлебов относится к 29 году по Р. X., 16 — 17-му — Тиберия. Та Пасха, Иерусалимская, — годовщина этой, Вифсаидской. Тайна Пасхи той, предпоследней, — Хлеб, а этой, последней, — Плоть.
Я — хлеб живой, сшедший с небес… Хлеб же, который я дам, есть плоть Моя, —
тайну эту подслушал у сердца Господня Иоанн (6, 51).
VII
В этот день, как часто бывает в такие решающие дни, все, от начала жизни к ее концу идущие нити сплелись в один, неразрешимый для жизни, лишь смертью разрешимый узел.
Только что похоронив Иоанна Крестителя, ученики его возвещают о том Иисусу (Мт. 14, 13); возвещают, может быть, и о том, что сказал о Нем Ирод:
это Иоанн, которого я обезглавил, воскрес из мертвых. (Мк. 6, 16.)
И искал увидеть Его. (Лк. 9, 9.)
А может быть, и остерегают Его, как потом — фарисеи:
выйди и удались отсюда, ибо Ирод хочет убить Тебя. (Лк. 13· 31.)·
В судьбе Иоанна свою мог узнать Иисус:
Илия — (Иоанн, предтеча Мессии) — уже пришел, и не узнали ли его, и поступили с ним, как хотели; так и Сын человеческий пострадает от них. (Мт. 17, 12.)
И так же не будет узнан.
В тот же день Умножения хлебов собрались к Иисусу ученики, посланные на проповедь о царстве Божием, —