Когда племянница вернулась,
Старуха, молча, оглянулась
В свой черепаховый лорнет
И, бледность Ольги замечая,
Промолвила: «В мой кабинет
Прошу, зайдите после чая».
С флаконом спирта и платком,
С многозначительным лицом
XVII
Она ждала ее: «Вы смели
Уйти: признайтесь же — куда?»
— «К Каменскому. Не вижу цели
Скрывать…» — «Как, вы решились?..» — «Да».
— «Одна, без горничной!.. Прекрасно!..»
— «Меня удерживать напрасно:
Он болен, при смерти…» Но здесь
Покину сцену мелодрамы
И в двух словах открою весь
Расчет глубокий умной дамы:
Ей нужен Ольгин капитал,
Ее давно он привлекал.
XVIII
Старуха говорила много,
Упомянула этикет
И честь родной семьи, и Бога,
И «votre pauvre mére»,[3] и свет;
Была вполне красноречива,
Но, холодна и молчалива,
Ей внемлет Ольга: прежний страх
Исчез в душе ее бесследно.
Решимость строгая в очах,
Хотя лицо немного бледно,
Тиха, спокойна и светла,
Она в ответ произнесла:
XIX
«Мa tante,[4] я ложный стыд забуду,
Себя, быть может, погублю,
Пускай! К нему ходить я буду,
Так нужно: я его люблю!»
Старуха поднялась со стула
И с удивлением взглянула:
«Вы оскорбляете мой дом!..
Sortez!..»[5] — указывает двери
Она с трагическим лицом,
Решась прибегнуть к строгой мере.
«Страшитесь Божьего суда!
Вы мне чужая навсегда.
ХХ
Я с вами больше незнакома;
Молиться буду я за вас,
Чтоб вам Господь простил… Из дома
Прошу вас выехать тотчас».
Она уходить, шлейфом длинным
Шурша по комнатам пустынным.
И Ольга собралась скорей:
Пошла к себе наверх украдкой,
Простилась с комнаткой своей,
С девичьей, старою кроваткой,
Связала в бедный узелок
Белье, две книги, образок
XXI
И вышла. К прежней гувернантке
Она извозчика взяла,
К старушке доброй, англичанке,
Что на Васильевском жила.
Во мраке улицы холодной,
Одна, в бобровой шубке модной,
Под белым шелковым платком
Она казалась очень странной
С своим несчастным узелком.
Печален ряд домов туманный
И фонарей дрожащий свет…
Но в сердце Ольги страха нет.
ХХII
И шла к тому, кого любила,
Она, все прошлое забыв.
Откуда в ней — такая сила?
Откуда в ней — такой порыв?
Она ли не росла в теплице!
В благовоспитанной девице
Сказалась вдруг иная кровь,
Демократична и сурова.
О, русской девушки любовь,
Всегда на подвиг ты готова!..
Так силы девственной души
Уже давно росли в тиши…
ХХIII
С больным сестрою милосердья,
Служанкой барышня была,
Сама, смеясь, полна усердья,
Варила суп и пол мела,
Все делала легко и смело
И с нежной строгостью умела
Улыбкой побеждать каприз;
Ее, не говоря ни слова,
Покорно слушался Борис…
В обитель мрачную больного,
Как утро вешнее, светла,
Она поэзию внесла.
XXIV
Теперь порядок в книгах, в целой
Фаланге стклянок, в чистоте
Подушки с наволочкой белой…
Следя за супом на плите,
Она с кухаркой подружилась,
И та в нее почти влюбилась.
Меняет Ольга простыни
Больного нежными руками,
А руки те в былые дни
Лишь в пяльцах тонкими шелками
Умели шить, и нет при ней
Непоэтичных мелочей.
XXV
Борис не лгал, не лицемерил,
Он смерть предвидел; но, любя,
Как будто чуда ждал, не верил,
Еще обманывал себя:
В нем страх в борьбе с надеждой тайной…
Оставшись раз один случайно,
Держась рукой за шкаф, за стол
И стены, к зеркалу, пугливо
Он, озираясь, подошел,
И долго с жадностью пытливой
Смотрел, и сам себе чужим
Казался. Все, что было с ним, —
XXVI
Он понял вдруг, и, от испуга
Похолодев, с тоской в очах,
Печать смертельного недуга
Он узнавал в своих чертах…
Вдруг Ольга… «Что с тобой?..» В смущеньи
Остановилась на мгновенье.
Он отвернулся, покраснел.
Она прочла в лице больного
Весь ужас смерти. Посмотрел
Он с недоверием сурово,
К постели подошел и лег.
Но все ж в очах — немой упрек…
XXVII
Смутясь, они молчали оба.
Она не подымала глаз…
Дыханье смерти, — холод гроба
Меж них повеял в первый раз.
Он с непонятным раздраженьем
За каждым взором и движеньем
Смущенной Ольги наблюдал,
Но близость смерти неизбежной
Ловил намеки, избегал
Порывов искренности нежной.
Был рад, когда нашел предлог
И начал ссору, и не мог
XXVIII
Он победить в душе волненье:
«Я от людей давно ушел,
Чтоб умереть в уединенье…
Вы сами видите: я зол,
Жесток и мелочен… Вы правы, —
Вы трудитесь для Божьей славы!
Я понимаю вашу цель:
Вам хочется меня заставить
Поверить в Бога. Но ужель
И полумертвого оставить
Нельзя в покое? Даром сил
Не тратьте: я умру, как жил —
XXIX
Лишь с верой в разум!.. Вы молчите,
Но вам притворство не к лицу:
Я знаю, к Богу вы хотите
Вернуть заблудшую овцу.
Подумайте, какая мука,
Когда порой вы даже звука
Не произносите, — в глазах
У вас я мысль о Боге вижу.
О, этот детский глупый страх
От всей души я ненавижу!..
Прошу вас, уходите прочь, —
Вы мне не можете помочь!..»
ХХХ
Ее в порыве злобы бурной
Он с наслажденьем мучил, мстил,
Бог весть, за что: «Уйди, мне дурно…» —
Он слабым голосом молил.
Она в отчаянье уходит,
По городу без цели бродит;
Светло; но в тусклых фонарях
Вечерний газ давно желтеет
В прозрачном небе. На ветвях
Деревьев гроздьями белеет
Пушистый иней: он везде —
И у прохожих в бороде,
XXXI
И на косматой лошаденке,
На белокурых волосах
Бегущей в лавочку девчонки,
На меховых воротниках…
Скрипят полозья, мчатся санки.
Кипящий сбитень и баранки
Разносит мужичок с лицом
Замерзшим, в теплых рукавицах.
Веселье бодрое кругом —
И в звонком воздухе, и в лицах,
И в блеск розовых снегов
На кровлях сумрачных домов.
ХХХII
Уж в освещенных магазинах
И в окнах лавок овощных
Мороз играет на витринах
Цветами радуг ледяных.
Там — масла сливочного глыба
И замороженная рыба,
Там зайцы жирные висят.
Хозяек опытные взоры
Пленяют дичи, поросят
И овощей зеленых горы.
Лазурь вечерняя темней…
И снежных искр, живых огней
ХХХIII
Как будто полон воздух синий…
А в сердце Ольги — тишина.
Как посреди немой пустыни —
Она в толпе совсем одна,
Мертва, бесчувственна… Читает
Спокойно вывески, не знает,
Куда идет. Казалось ей
Такою призрачной, далекой
И непонятной жизнь людей.
Душа, затихнув, спит глубоко…
Но скоро бедная домой