Белинский уже в первой своей статье говорил о значении традиций национального быта, об опасности насильственного вторжения в жизнь народа и связывал с этой проблемой оценку значения петровской реформы. Не вопрос об уважении к старинной русской культуре и историческому прошлому или отказе от них и «европеизации» русского общества, а расхождение в коренных философских основах воззрений разделило Белинского и его противников. Это коренное расхождение явилось подоплекой полемики К. Аксакова и Белинского по поводу «Мертвых душ» Гоголя.
В 1842 г. К. Аксаков издал брошюру «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души“». Белинский откликнулся на нее небольшой уничтожающей рецензией, после чего Аксаков и Белинский обменялись полемическими «объяснениями» – критическими статьями.
Сам Белинский раскрыл философский подтекст их литературного спора. В ответ на утверждения Аксакова, что «Мертвые души» – возрождение древнего эпоса, выродившегося в современный европейский роман, и что миросозерцание Гоголя «древнее, истинное, то же, какое и у Гомера»,[560] Белинский писал: «Итак, эпос древний не есть исключительное выражение древнего миросозерцания в древней форме: напротив, он что-то вечное, неподвижно стоящее, независимо от истории; он может быть и у нас, и мы его имеем – в „Мертвых душах“!… Итак, эпос не развился исторически в роман, а снизошел до романа!… Поздравляем философское умозрение, плохо знающее фактическую историю!… Итак, роман есть не эпос нашего времени, в котором выразилось созерцание жизни современного человечества и отразилась сама современная жизнь; нет, роман есть искажение древнего эпоса?… Уж и современное-то человечество не есть ли искаженная Греция?.. Именно так!..» (6, 254).
В этой иронической и иносказательной тираде Белинского выявлена теоретическая суть спора. К. Аксаков, как и другие славянофилы, считал, что субстанциональные основы русской национальной жизни нашли свое выражение в древнем феодальном обществе; идеализируя его, они видели в нем «эпическое», лишенное внутренних противоречий единство.
История России после XVII в., в особенности же после петровских реформ, осмыслялась ими как антитеза этого древнего идеального состояния – отход общества от национальных начал, разобщение высших сословий, особенно дворянства, с народом, усвоение ими иноземной культуры.
Идеал, таким образом, оказывается осуществленным в далеком прошлом, ограниченным и раз навсегда определенным, цель исторического процесса сводится к возвращению к исходной его точке, а развитие России на протяжении двух веков и современное социальное ее состояние объявляется случайностью, следствием ошибки деятельности одного человека – Петра. Несмотря на то, что славянофилы нередко говорили о «процессе» русской истории, о «развитии» России, исторический процесс рисовался им в виде замкнутого круга. Именно так, например, смотрел на историю Ю. Самарин, употреблявший выражения: «замкнувшаяся система просвещения», «образованность, завершившая полный круг развития».[561]
«Философскому умозрению» славянофилов Белинский противопоставил конкретно-исторический подход к явлениям культуры, представление о том, что исторический процесс носит прогрессивный характер, а литература отражает жизнь общества и порожденное ею меняющееся миросозерцание людей.
Если в представителях позднего романтизма Белинский высмеивал склонность возводить в идеал современные, ограниченные эпохой и социальной средой обстоятельства и поднимать вызванные ими переживания до ранга гигантских страстей, то в лице К. Аксакова он столкнулся с принципиальным сторонником идеализации национально-исторического прошлого. Силу Гоголя Аксаков усматривал в «эпическом» приятии русской действительности, живые, национальные начала которой, по его мнению, просвечивают сквозь оболочку критической характеристики героев «Мертвых душ».
Провозглашая Гоголя «главой поэтов», Белинский видел в нем художника, проникающего в еще не познанные особенности жизни и в своем стремлении к идеалу глубоко не удовлетворенного современной действительностью. В жажде высокого, безграничного идеала, присущей Гоголю, а не в приятии современного быта Белинский усматривал его связь с русской жизнью, его народность.
«Все живое есть результат борьбы; все, что является и утверждается без борьбы, все то мертво», – утверждал Белинский (8, 412). Способность русского народа к отрицанию достигнутых и утвердившихся форм бытия, по мнению Белинского, – признак его «молодости», жизнеспособности, верный залог его великого будущего. Но плодотворным он считал только отрицание, основанное на познании действительности и на реальности идеала. Исходя из этого убеждения, Белинский подчеркивал познавательное значение искусства и, в отличие от славянофилов, которые отдавали предпочтение внерационалистическому, эмоциональному началу, религиозному чувству, особенно высоко ставил значение аналитического ума как тончайшего и важнейшего инструмента всякого познания. Вместе с тем не только и не столько то или другое умозрение, построение ума, сколько беспрерывное стремление к познанию, к исследованию действительности и к извлечению из самого ее движения смысла и направления этого движения Белинский ценил в творческой личности.
Гоголь представлялся Белинскому образцом подобной личности, неукротимой в своей жажде правды в искусстве, не удовлетворенной своим знанием, вечно ищущей пути преодоления вопиющего противоречия «действительности» жизни ее идеалу. Такая личность, гениально одаренная в художественном отношении, должна была, по мнению критика, стать во главе литературного процесса.
2
Рисуя жизнь провинции, Гоголь показал существенную черту крепостнического общества – его раздробленность, обособленность его социальных слоев, взаимную отгороженность имений и деревень (Коробочка живет как бы в другом мире, чем Манилов или Ноздрев), изолированность городов (в «Ревизоре» приезжий из Петербурга страшен и таинствен как призрак возмездия, фантом, миф), отделенность страны в целом от всего мира (образ этой «отделенности» – город в «Ревизоре», от которого сколько ни скачи, «ни до какого государства не доедешь»).
Гоголь изобразил разобщенность как сущностную черту патриархально-крепостнического быта и в этом плане противопоставил Петербург провинции. Вместе с тем он увидел и в столице разъединенность людей. Административный центр страны, средоточие официальных учреждений, «присутствий», город театров, магазинов, «сующих» прямо в глаза покупателю пышные вывески, Петербург оказывается «обманной» витриной империи, «он лжет во всякое время», в его нарядной толпе человек одинок и заброшен, а мир людей в его домах разделен на кружки, группы, сословия.
Развивая эти мысли, высказанные Гоголем в критических статьях и отраженные в его художественном творчестве, Белинский сосредоточил особенно пристальное внимание на проблеме обособленности сословий, социальных и профессиональных групп. «В нашем обществе преобладает дух разъединения: у каждого нашего сословия все свое, особенное – и платье, и манеры, и образ жизни, и обычаи, и даже язык… Так велико разъединение, царствующее между этими представителями разных классов одного и того же общества! Дух разъединения враждебен обществу: общество соединяет людей, каста разъединяет их… Этот дух особности так силен у нас, что даже и новые сословия, возникшие из нового порядка дел, основанного Петром Великим, не замедлили принять на себя особенные оттенки» (9, 430–431).
Констатировав отдаленность социальных групп, кастовость, препятствующие «социабельности», Белинский давал понять, что литература может явиться мощным средством разрушения сословной замкнутости, способствовать формированию и сплочению общественных сил, заинтересованных в решении общенациональных задач.
Раздробленности крепостнического общества, политическому бесправию его граждан, обреченных на безгласность, соответствует определенный тип идеологии, определенный нравственный склад личности. Белинский, а затем и Герцен направляют стрелы своей критики не только против кастовости, но и против порожденных ею психоидеологических форм. Они анализируют ходовые понятия, которые возникли на ее основе и обрели силу укоренившихся предрассудков. Опорой «практической морали», отстаивающей status quo, и Герцен и Белинский считали сохранение «тайн» ежедневного быта, нежелание предать их гласности и осмыслению. Если французские обличители, говоря о «тайнах» Парижа, разумели преступное подполье большого города и детективное его обследование, Белинский и Герцен призывали к проникновению философского, анализирующего разума в известный каждому в частностях, но никому в своей полноте социальный быт России. Исследование, всестороннее описание и теоретическое осмысление должны были стать орудиями искусства, которое, выполняя эту миссию, сближалось с наукой. Поэтому-то Белинский, обратив внимание на вредную для общества изолированность каждой из его групп, тут же характеризовал аналогичное явление из сферы творческой, интеллектуальной: «Чему удивляться, что дворянин на купца, а купец на дворянина вовсе не походят, если иногда почти то же различие существует и между ученым и художником?… У нас еще не перевелись ученые, которые всю жизнь остаются верными благородной решимости не понимать, что такое искусство и зачем оно; у нас еще много художников, которые и не подозревают живой связи их искусства с наукою, с литературою, с жизнию… Иной наш ученый, особенно если он посвятил себя точным наукам, смотрит с ироническою улыбкою на философию и историю… а на поэзию, литературу, журналистику смотрит просто как на вздор. Так называемый наш „словесник“ с презрением смотрит на математику, которая не далась ему в школе… Как же тут требовать социабельности между людьми различных сословий…?» (9, 431).