12 апреля приехал из Парижа маршал Макдональд, чтобы получить от Наполеона и отвезти Союзникам подписанные им, или, как говорят дипломаты, «ратифицированные» условия отречения. Император велел ему прийти за ними завтра, в девять утра.
Что произошло в ту ночь, никто хорошенько не знает. В окнах замка мелькали огни; люди бегали, кричали, звали на помощь. Слух прошел, что император хотел отравиться ядом из ладанки, которую носил на шее с Испанской кампании; но отравился неудачно: яд выдохся; все кончилось только сильнейшей рвотой.[935]
Сам он, на Св. Елене, опровергает этот слух с негодованием. К самоубийству чувствовал всегда презрение: «Только глупцы себя убивают».[936] — «Самоубийца — тот же дезертир: бежать из жизни, все равно что с поля сражения», — сказано в одном из его приказов по армии. Он знал — помнил, что бежать некуда.
Может быть, в эту страшную ночь, вспомнил, как еще никогда, что он вечен, со всеми своими муками — и с этою злейшею — стыдом. «Умереть в бою ничего не значит: но в такую минуту, в такой грязи, — нет, никогда, никогда!»[937] «Я стыжусь моего отречения, — скажет на Св. Елене. — Это была моя ошибка, слабость, выходка, вспышка, излишество темперамента. Я был охвачен отвращением и презрением ко всему, что меня окружало, и к самой судьбе; мне захотелось бросить ей вызов».[938] Вызов бросил, и Судьба его не возвратила. Он понял, что будет вечно гореть в геенне стыда.
Что такое «ратификация»? Взаимно подтвержденное согласие обеих сторон принять поставленные друг другу условия, в этом случае, со стороны Наполеона, согласие принять, вместо мирового владычества, о. Эльбу, смешное владение Санчо Пансы, да еще с годовым двухмиллионным жалованьем и сохранением императорского титула. «Я такой человек, которого можно убить, но нельзя оскорбить», — говаривал он и вот вдруг понял, что убить его нельзя, а оскорбить можно.[939] Плюнули ему в лицо, и он «ратифицирует» плевок.
В девять утра пришел к нему Макдональд. «Император сидел у камина, в простом белом, бумазейном халате, в туфлях на босу ногу, с открытой шеей, упершись локтями в колени и закрыв лицо руками, — вспоминает Макдональд. — Когда я вошел, он не пошевелился, хотя обо мне доложили громким голосом, он казался погруженным в глубокую задумчивость», как бы в «летаргический сон», по выражению Буррьенна.[940] — «После нескольких минут молчания герцог Виченский (Коленкур) сказал: „Ваше величество, маршал герцог Тарентский ожидает ваших приказаний; ему нужно возвращаться в Париж“. Император как будто проснулся и взглянул на меня с удивлением; встал, подал мне руку, извинился, что не слышал, как я вошел. Только что он открыл лицо, я был поражен тем, как оно изменилось: цвет его был желтым, оливковым. „Ваше величество нездоровы?“ — проговорил я. „Да, я провел скверную ночь“, — ответил он и опять, сев, как давеча, погрузился в глубокую задумчивость. Мы смотрели на него молча. — „Ваше величество, герцог Тарентский ждет, — проговорил, наконец, герцог Виченский, после довольно долгого молчания. — Надо бы вручить ему ратификацию; срок ее истекает в двадцать четыре часа, а обмен должен произойти в Париже“. Тогда император, опять выйдя из своей задумчивости, встал; вид его был немного бодрее, но цвет и выражение лица не изменились. „Я чувствую себя немного лучше“, — сказал он».[941]
В тот же день он передал Макдональду ратификацию, и тот отвез ее в Париж.
То, что Наполеон все это перенес и остался жив, может быть, большая победа, чем Арколь и Маренго.
В десять утра, 20 апреля, день, назначенный Союзниками для отъезда императора на о. Эльбу, кареты поданы. Гренадеры Старой Гвардии стояли под ружьем, на дворе Белого Коня. Ровно в полдень, как бывало в счастливые дни Консульства и Империи, император, в простом егерском зеленом мундире, сером походном плаще и трехугольной шляпе, вышел на двор. Гренадеры взяли на караул, барабаны забили в поход.
— Солдаты моей Старой Гвардии, прощайте! — сказал император, войдя в ряды. — Двадцать лет вы были со мной, на путях чести и славы. И в эти последние дни, как в дни нашего счастья, вы не переставали быть образцами доблести и верности. С такими людьми, как вы, дело наше не было проиграно, но война была бы еще тяжелее. Я уезжаю. А вы, друзья, продолжайте служить Франции… Прощайте, мои старые товарищи! Я хотел бы вас всех прижать к моему сердцу… Дайте знамя!
Генерал Пти подал ему знамя. Он обнял и поцеловал сначала генерала, потом — знамя.
— Прощайте, дети! Пусть этот последний мой поцелуй дойдет до вашего сердца. Будьте всегда храбрыми и добрыми.
Гренадеры плакали.
27 апреля Наполеон был в Сэн-Рафаэле-Фрежюсе, где высадился, почти пятнадцать лет назад, после Египетской кампании, перед 18 Брюмера. Здесь солнце его взошло и здесь же зайдет, но еще не совсем: самым пурпурным, царственным лучом блеснет перед вечным закатом.
III. ЭЛЬБА — СТО ДНЕЙ. 1814–1815
«Островом Покоя будет Эльба», — сказал Наполеон, высаживаясь, 4 мая, с английского фрегата, в Понте-Феррайо, главной гавани острова.[942]
«Я буду здесь жить, как мировой судья… Император умер; я — ничто, и ни о чем больше не думаю, кроме моего маленького острова; ничто не занимает меня, кроме моего семейства, моего домика, моих коров да мулов.[943] Кажется, в первые дни, а может быть, и недели, месяцы своего пребывания на Эльбе, он так именно и чувствовал. Может быть, вспоминал детские мечты свои в дощатой келийке Аяччского дома, и мечты Бриеннского школьника в зеленой „пустыньке“, где возвращался к „естественному состоянию“, по завету Руссо, и мечты Парижского школьника в темной комнате с занавешенными окнами, днем при свечах, и артиллерийского поручика в Оксонских казармах, о пловце, заброшенном бурей на необитаемый островок Горгону: „Я был царем моего острова; я мог бы здесь быть если не счастлив, то мудр и спокоен“.[944] Может быть, понял — вспомнил, что весь мир для него „необитаемый остров“ и мировое владычество немногим больше, чем это лилипутское царство, империя Санчо Пансы — Эльба.
— Ну что, ворчун, скучаешь? — спросил однажды старого гренадера своего „почетного“ караула на острове.
— Скучать не скучаем, ваше величество, но и веселого мало!
— Напрасно, мой друг, надо жить, как живется![945]
Это больше чем правило житейской мудрости; это смиренная покорность Высшим Силам, которые, он чувствует, ведут его всегда. „Ubicumque felix Napoleo“, „везде счастливый Наполеон“, — написано было на одной из колонн Эльбского загородного дома его, Сан-Мартино. В самом деле, он мог быть везде счастлив, если бы хотел счастья.
„Островом Покоя“ Эльба не сделалась. Тотчас принялся он за работу, с такой же всепожирающей жадностью, как везде и всегда. Маленький остров устраивает, как некогда — великую империю: прокладывает дороги; строит лазареты, школы, театры, казармы, преобразует таможни, акцизы, пошлины; роет рудники; акклиматизирует шелковичных червей; отдает на откупа рыбные ловли и соляные копи; поощряет новые запашки; насаждает виноградники; украшает и оздоравливает Порто-Феррайо.
„Эльба сделалась похожей на Остров Блаженный“, — вспоминает один из жителей.[946] Как будто на этом клочке земли Наполеон хотел устроить то, что не удалось на всей земле, — „золотой век“, „земной рай“.