В память знаменитых слов своих на поле сражения Эйлау: «Страшное зрелище! Вот что должно бы внушить государям любовь к миру и омерзение к войне», — заказывает живописцу Гро (Gros) картину этого поля с ним, Наполеоном, стоящим среди убитых и раненых и подымающим к небу глаза, полные слез.[412] Лучше бы не заказывал, не играл «комедии» хоть в этом; но и это еще не значит, что не чувствовал искреннего омерзения к войне.
Перед конвоем австрийских раненых, останавливая свиту и снимая почтительно шляпу, восклицает: «Честь и слава несчастным героям».[413] Этому театральному жесту мог бы позавидовать Тальма, но и это не значит, что в самом жесте не было ничего искреннего.
Бедного русского мальчика, графа Апраксина, попавшего в плен под Аустерлицем и просто, по-детски, плачущего, утешает пустыми словами: «Успокойтесь, молодой человек, и знайте, что нет стыда быть побежденным французами!»[414] Лучше бы не утешал! Но если бы Л. Толстой не в меру возмутился этой «комедией», то, может быть, только потому, что сам иногда участвовал в комедии, более тонкой — так называемой «правдивости».
Зная, что Жозефина бесплодна, и из жалости не желая с ней разводиться, предлагает ей разыграть мнимую беременность, чтобы объявить наследником сына своего от другой женщины. Жозефина соглашается, и дело стало только за тем, что лейб-медик Корвизар отказывает наотрез участвовать в обмане. Тут все удивительно: искренняя жалость к стареющей жене, детская беспомощность обмана, странная в таком реалисте, мечта основать династию на призраке — наследнике-подкидыше и предел «комедиантства», «шарлатанства», которого ничем нельзя оправдать, ни даже объяснить, — разве только этим: если мир — сновидение, «представление» и все в мире обманчиво-призрачно, то что значит лишний обман, к тому же, с доброю целью?
Жозефина жалуется, что «за долгие годы, проведенные ею с Бонапартом, не было у него ни одной минуты искренней».[415] Так ли это? Может быть, он по-своему искренен, но искренность у него иная — иная правда, чем у нее. «Какой он смешной, Бонапарт! II est drôle Bonaparte!» — восклицала она при первом знакомстве с ним. Надо было быть такой мартиникской канарейкой, как Жозефина, чтобы не почувствовать, что он не «смешной», а страшный. Г-жа Ремюза это чувствует и, как ребенок, плачет от страха.[416]
«Комедиант», «лицедей», но не лицемер; вечно играет роль, но не чужую, а свою же собственную: Наполеон, играющий роль Наполеона. В этом смысле он — сама правда, но правда эта так ни на что не похожа, что никто ей не верит. «Тайные склонности мои, в конце концов, естественные, дают мне бесконечные возможности обманывать всех». В этих-то именно «естественных склонностях», он — иного творения тварь, человек иного космического цикла — зона — не 1800 года по Р. X., а 18 000 — до Р. X., или такого же далекого будущего; человек из «Атлантиды» или из «Апокалипсиса». Чтобы все обманывались в нем, ему надо только быть совершенно правдивым, самим собою.
В сущности, он никого не обманывает, — только скрывает себя от всех, чтобы не слишком испугать людей своим «чудесным-чудовищным»; для того и носит маску, покрывает лицо свое, сходя к народу, из Синайского облака.
Никого не обманывает — сам обманут всеми. Кажется, ни один из государей не был так обманут и предан, как он, — министрами, маршалами, женами, любовницами, братьями, сестрами, врагами, друзьями. Как это ни странно сказать, он простодушен, бесхитростен; даже слишком правдив, обнажен до цинизма, например, в убийстве герцога Энгиенского или в «грязной истории» с испанским королем. Простодушно, бесхитростно отдается сначала «лукавому византийцу», Александру I, потом тестю своему, австрийскому императору, и, наконец, англичанам. Только на Св. Елене опомнился: «Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас — англичанах».[417]
«Эти люди не хотят со мной разговаривать, — жалуется Коленкуру во время Шатильонского конгресса 1814 года. — Роли наши переменились… Они забыли, как я поступил с ними в Тильзите… Великодушие мое оказалось просто глупостью… Школьник был бы хитрее моего».[418] Может быть, оттого и погиб, что был слишком правдив.
Гибкостью спинного хребта, искусством «изменять маневр, changer de manoeuvre»,[419] которым обладают в таком совершенстве Талейран и Фуше, эти две беспозвоночные гадины, — он не обладает вовсе. «Мужества нельзя подделать: это добродетель без лицемерия».[420] А ведь это и есть его добродетель, по преимуществу, — «Pietra-Santa», «Святой Камень», — хребет несгибаемый.
«Мы можем понять друг друга», — пишет император Павел 1 Бонапарту Консулу.[421] Могут друг друга понять, потому что оба — «романтики», «рыцари» и, как это тоже ни странно сказать, «Дон-Кихоты».
«Наполеону, в высшей степени, свойственно было чувство военной чести, военного братства… Этот хитрый политик был всегда рыцарь без упрека», — говорит Вандаль, один из немногих справедливых судей Наполеона.[422]
Как это непохоже на тэновского «кондотьера» — Il principe Макиавелли — «помесь льва и лисицы»! Нет, помесь льва и дракона: львиная сила на крылах мечты.
Все для него призрачно, но это не значит, что все — «покров Майи» над абсолютным ничтожеством. Наполеон, так же как, Гете — величайшая противоположность буддийской мудрости — воли к небытию и к безличности. Оба — вечное «да» против вечного «нет».
Alles Vergängliche
Ist nur ein Gleichniss.
Все преходящее
Есть только символ,—
высказывает Гете, что Наполеон чувствует: временное — символ вечного. Спящему снится то, что было с ним наяву, а живущему во времени — то, что было и будет с ним в вечности. «Мир как представление» исчезает; остается «мир как воля». Волю эту отрицают Шопенгауэр и Будда; Наполеон и Гете утверждают.
Облака, сновидения, призраки, а под ними — Св. Елена, Святая Скала, Pietra-Santa — вечный гранит. Явное, дневное имя его — мужество; тайное, ночное — Рок.
РОК
«Всю мою жизнь я жертвовал всем — спокойствием, выгодой, счастьем — моей судьбе».[423] Вот лицо Наполеона без маски — бесконечная правда его, бесконечная искренность. Когда он говорит: «судьба», он дает нам ключ к запертой двери — к тайной; но слишком тяжел для нас этот ключ! Дверь остается запертой. Наполеон — «неизвестным».
Что такое судьба? Случай, управляющий миром, le hasard qui gouverne le monde, как ему самому иногда кажется;[424] случай — слепой дьявол, и Наполеон, владыка мира, — только раб этого дьявола. Или что-то высшее, зрячее, согласное с волей героя. Может быть, он сам никогда об этом не думал; но, кажется, думал всегда около этого; кажется, все его мысли уходили в эту глубину, где загадана людям загадка Судьбы. Прямо в лицо Сфинкса никогда не заглядывал, но чувствовал всегда, что Сфинкс смотрит ему прямо в лицо, и знал, что, если не разгадает загадки, чудовище пожрет его. Лицо Эдипа перед Сфинксом задумчиво, и лицо Наполеона тоже. Кажется, главное в этом лице, что отличает его от всех других человеческих лиц, — эта бесконечная задумчивость. Чем больше вглядываешься в него, тем больше кажется, что он задумался не только о себе, но и о всех нас, обо всем «христианском» человечестве, которое в своем великом отступлении не захотело Кроткого Ига и подпало железному игу Судьбы.