Невинность Энгиена была так очевидна, что даже подставные судьи ходатайствовали об его помиловании. Знал ли Бонапарт, что герцог невинен? Во всяком случае, мог знать.
«Мы вернулись к ужасам 93-го года; та же рука, что извлекла нас из них, в них же опять погружает, — говорил граф Сегюр. — Я был уничтожен. Прежде я гордился великим человеком, которому служил, а теперь…»[727] Духу не хватает ему кончить: «теперь, вместо героя, злодей».
Зачем же Бонапарт убил Энгиена?
«Эти люди хотели убить в моем лице Революцию. Я должен был защитить ее, я показал, на что она способна». — «Я заставил навсегда замолчать якобинцев и роялистов».[728]
Нет, не заставил; и уж лучше бы не вспоминал Волчонок о загрызенной им же Волчице-Революции.
«Что я, собака, что ли, которую всякий прохожий на улице может убить?»[729] — «Мне принадлежало естественное право самозащиты. На меня нападали со всех сторон и каждую минуту… духовые ружья, адские машины, заговоры, западни всех родов… Я, наконец, устал и воспользовался случаем перекинуть террор обратно в Лондон… Война за войну… кровь за кровь…» — «Ведь и моя кровь тоже не грязь».[730]
Может быть, все это было бы так, если бы герцог Энгиенский не был невинен и Бонапарт этого не знал наверное.
За три дня до смерти, уже в наступающих муках агонии, он потребовал запечатанный конверт с завещанием, вскрыл его, прибавил что-то потихоньку от всех, опять запечатал и отдал. Вот что прибавил: «Я велел арестовать и судить герцога Энгиенского, потому что это было необходимо для безопасности, блага и чести французского народа, в то время, когда граф д'Артуа, по собственному признанию, содержал шестьдесят убийц в Париже. В подобных обстоятельствах я снова поступил бы так же».[731]
Все это опять, может быть, было бы так, если бы он не знал наверное, что герцога Энгиенского не было среди убийц.
«Вопреки ему самому, я верю в его угрызения: они преследовали его до гроба. Терзающее воспоминание внушило ему прибавить эти слова в завещание», — говорит канцлер Паскьэ, хорошо знавший Наполеона и близкий свидетель этого дела.[732] Кажется, так оно и есть: мука эта терзала его всю жизнь; с нею он и умер.
Проще и лучше всех об этом говорит лорд Голланд, истинный друг Наполеона: «Надо признать, что он виновен в этом преступлении; оправдать его нельзя ничем: оно останется на памяти его вечным пятном».[733]
Англичане могли быть довольны: кровь запятнала белые одежды героя; в дом его вползли Евмениды, и кинжал их будет ему страшнее, чем все кинжалы убийц.
Но дело сделано: ров Венсенский, где расстрелян невинный потомок Бурбонов, есть рубеж между старым и новым порядком, разрез пуповины, соединяющей новорожденного кесаря с королевской властью. Труп Энгиена для Бонапарта — ступень на императорский трон; кровь Энгиена для него императорский пурпур.
«Великий человек, довершите ваше дело, сделайте его бессмертным», — молит Сенат Первого Консула о принятии верховной власти 28 марта, неделю спустя после казни герцога.[734] Но слова эти кажутся Бонапарту все еще невнятными или чересчур стыдливыми. «Вы сочли за благо изменить некоторые учреждения наши, дабы навсегда утвердить торжество свободы и равенства. Я прошу вас изъяснить вашу мысль до конца», — пишет он Сенату. «Наибольшее благо Франции требует, чтобы управление Республикой вверено было Наполеону Бонапарту, наследственному императору», — отвечает Сенат.[735]
Куколка разбита — выпорхнула бабочка.
18 мая 1804 года длинная вереница карет, под конвоем конных кирасир, въехала в Сэн-Клу. Было пять часов вечера — тот самый час, когда 19 Брюмера гренадерская колонна Мюрата разогнала штыками Совет Пятисот. Сенаторы вошли в тот самый кабинет, где тогда же, 19 Брюмера, генерал Бонапарт, только что вынесенный на руках гренадеров из якобинского пекла, в бешенстве расчесывал до крови на лбу своем сыпь от тулонской чесотки и бессвязно лепетал гревшемуся у камина Сийэсу — Гомункулу: «Генерал они хотят объявить меня вне закона!»
«Государь!.. Ваше величество! — обратился к Первому Консулу от лица Сената вчерашний коллега его, Второй Консул Комбасерес. — В эту самую минуту сенат объявляет Наполеона Бонапарта императором французов».
«Виват император!» — послышались крики и рукоплескания в толпе сенаторов, довольно, впрочем, жидкие, — вспоминает очевидец. — «Император ответил голосом твердым и громким. Все казались смущенными, кроме него… Многие с непривычки, путаясь, говорили ему то „гражданин Первый Консул“, то „государь“ и „ваше величество“. Вся церемония длилась с четверть часа… Возвращаясь в Париж, я видел толпившийся по дороге народ. Пушечная пальба и съезд карет привлекли много любопытных. Но вечером не было ни праздников, ни иллюминаций. Кажется, в толпе не знали, что произошло, или оставались равнодушными».[736]
Наполеон сначала думал короноваться в Ахене, древней столице Карловингской династии. «Париж, — говаривал он, — язва Франции; парижане неблагодарны и легкомысленны; они осыпают меня самою гнусною бранью».[737] Вот в какую минуту готов отречься от сердца Франции: чувствует себя уже не французским, а всемирным кесарем.
Папа Пий VII согласился приехать в Париж, чтобы венчать императора: услуга за услугу — за Конкордат венчание.
«Я желал бы, чтобы это дело совершилось ради великого блага, которое проистечет из него для религии, церкви и государства», — писал легат Капрара из Парижа в Ватикан.[738]
«Промысел Божий и Конституционные законы Империи даровали нашей фамилии наследственное императорское достоинство», — сказано было в манифесте. Это значит: короноваться будет не только Наполеон, но и супруга его, вопреки обычаю: лет двести не бывало, что короновались женщины.
В самую последнюю минуту папа узнал, что Жозефина — не супруга Наполеона, а «любовница», потому что не венчана. Короновать такую чету было бы кощунством. От этого папа отказался наотрез и потребовал церковного брака. Наполеон уступил ему нехотя: уже о разводе подумывал, не желая связывать судьбу новой династии с бездетной Жозефиной. Дядя Фош, кардинал, повенчал их тайком, без свидетелей, в кабинете императора.
Перед коронованием надо было ему причаститься. От этого он, в свою очередь, отказался наотрез: причащаться, не веря в таинство, казалось ему лицемерием и кощунством. «Не будем отягчать совести его и нашей», — согласился папа и написал собственноручно в церемониале: «Non communicarano, причащаться не будут». — «Рано или поздно вы сами к этому придете и будете с нами», — говорил он императору.[739]
Тут со стороны Наполеона было противоречие: от одного таинства, причащения, отказывался и требовал другого — помазания на царство, ибо оно есть «пятое таинство», по толкованию св. Петра Дамиена: Sacramentum quintum est inunctio régis. Но отказом от причащения уничтожалось и помазание: какое, в самом деле, могло иметь значение таинство, совершенное над человеком, не принадлежащим к церкви?[740]
11 Фримера, 2 декабря 1804 года в соборе Парижской Богоматери происходила невиданно пышная, но холодная и скучная церемония. Многие заметили, как император «несколько раз подавлял зевоту»; а когда папа мазал его миром, — казалось, думал только о том, как бы поскорее вытереться. «Лицо его было равнодушно и неподвижно, как в магнетическом сне». С вещим даром ясновидения, не покидавшим его в роковые минуты жизни, узнавал ли он — вспоминал ли, что венчает себя «как жертву»?