Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но гренадеры у дворца по-прежнему молчат. А время проходит; скоро пять часов; наступают ранние сумерки; тени сгущаются под голыми деревьями парка, а внутри дворца уже почти совсем темно. Еще немного, и роковой день канет в еще более, может быть, роковую ночь. «Если бы тотчас объявили Бонапарта вне закона, Бог знает что случилось бы», — вспоминает очевидец.[673]

Генерал Фреживаль, выскочив из Оранжереи, подбегает к Бонапарту и шепчет ему на ухо слова председателя Люсьена:

— Если раньше десяти минут заседание не будет прервано, я ни за что не отвечаю!

Вдруг лицо Бонапарта преображается; молния сверкнула в глазах его; он снова «бог войны, бог победы». Понял — вспомнил, что надо делать: вывести, вывести Люсьена из якобинского пекла.

Сказано — сделано. Десяти минут не прошло, как отряд верных Бонапарту гренадеров 79-го линейного полка выносит председателя на руках, точно «мощи», из Оранжереи во двор. Он садится на лошадь и скачет к Бонапарту. Брат соединился с братом, председатель Палаты — с главнокомандующим армией, законодательная власть соединилась с исполнительной: наконец-таки штык зацепился за лохмотье закона: армия спасает Республику.

— Генералы, солдаты, граждане! — кричит Люсьен уже охрипшим голосом. — Террористы в Совете Пятисот, наглые разбойники, подкупленные Англией, возмутились против Совета Старейшин и предлагают объявить вне закона главнокомандующего армией… Объявляю вам, что истинные законодатели Франции — только те, кто выйдет ко мне из собрания; остальные же да будут разогнаны силою… Эти убийцы — уже не представители народа, а представители кинжала!

Он указывает на окровавленное лицо Бонапарта; потом берет обнаженную шпагу и наставляет ее острием на грудь брата, в трагической позе, достойной актера Тальма:

— Клянусь, я своею собственною рукою убью брата моего, если он покусится на свободу Франции!

Не вспомнил в эту минуту Гаденыш своего пророчества: «Если Наполеон достигнет власти, он будет тираном, и самое имя его сделается для потомства ужасом!»

Наконец-то общий восторг увлекает и гренадеров правительственной гвардии. Бешеные драгуны и роты 79-го линейного напирают на них сзади. Они уже сдвинулись и готовы идти, куда велит Бонапарт. Наконец-то может он отдать приказ.

Командиры подняли шпаги; барабаны бьют в атаку. Мюрат строит колонну и ведет ее на дворец. Под тяжелый топот марширующих ног сыплется, сыплется в густеющих сумерках глухими раскатами барабанная дробь.

Толпа расступается в ужасе и с восторгом приветствует Цезаря Освободителя:

— Ура! Долой якобинцев! Долой 93-й год! Это Рубикон!

Глухо сквозь толстые стены дворца доносится издали барабанная дробь; ближе, все ближе, по коридорам и лестницам, — и вот уже у самых дверей.

Двери распахнулись настежь, и блеснули штыки.

Собрание все еще беснуется с ревом издыхающего зверя. Но колонна медленно входит; узкая сначала, постепенно расширяется и занимает всю переднюю часть галереи. Красные тоги, одни уже бегут, другие, в глубине залы, стесняются, сплачиваются в красное тело.

— Воины! Вы омрачаете ваши лавры, — вопит кто-то с трибуны; но барабанный бой заглушает вопль.

— Вы распущены, граждане! — кричит Мюрат. В залу входит вторая колонна, под командой генерала Леклерка.

— Гренадеры, вперед!

Но Мюрат лучше скомандовал:

— Ну-ка их всех… матери! F…moi tout se monde làdehors!

Солдаты, скрестив штыки, наступают, и, перед их стальною щетиною, красное тело тает, как воск от огня.

В пять минут зала очищена. Только последние упрямцы, усевшись в кресла, застыли, не двигаясь, как последние римские сенаторы — перед варварскою шайкою Атиллы. Но гренадеры спокойно берут их в охапку, как непослушных детей, и выносят на Двор.

Ночь, темнота, пустота. И непрерывно сыплется глухими раскатами барабанная дробь.

Кое-кто бежал постыдно, выскочил в окно; большая же часть депутатов отступила перед грубою силою с достоинством, как подобает законодателям. Но на дворе вдруг все изменилось. Солдаты встречают «господ-адвокатов», «убийц» своего генерала, «подлых наймитов Англии» бранью, смехом, свистом, гиком, улюлюканьем. Красные люди не знают, куда им деваться, путаясь ногами в длинных тогах, быстро уходят, через дворы, террасы, цветники, в аллеи парка, в просеки леса, в темную ночь; бегут, как будто гонится за ними кто-то невидимый; роняют, скидывают красные тоги, рвут их, зацепившись за колючки кустов. Красные лохмотья краснеют по оврагам и волчьим ямам, точно кровавые следы убегающего раненого зверя — своим же Волчонком затравленной, загрызанной Волчицы-Революции.

Ça ira, ça ira
Les aristocrates à la lanterne,
Ça ira.
On les pendra!
Эй, смотри, смотри,
Народ,
Твой денек придет;
Всех господ —
На фонари! —

пели солдаты весело, маршируя ночью по большой Версальской дороге из Сэн-Клу в Париж. Совесть их была спокойна; исполнили свой долг: спасли Республику — Революцию![674]

— Водевиль сыгран! — сказал кто-то депутату Пятисот, встретив его ночью в Сэн-Клудском парке и рассмеявшись ему в лицо.

Да, водевиль Революции сыгран.

В ту же ночь Талейран ужинал в кругу веселых гостей, в тихом домике своей приятельницы в Сэн-Клу. Речь шла о событиях дня.

Кто-то поднял на свет бокал, любуясь тающими искрами моэта, прищурил глаз, усмехнулся и проговорил:

— Генерал Бонапарт, генерал Бонапарт, вы нынче вели себя некорректно!

Это значит: «струсили».

Что с ним, в самом деле, произошло, когда гренадеры выносили его на руках из якобинского пекла? «Струсил» ли болтунов-адвокатов «самый храбрый на войне человек, какой когда-либо существовал»?

Да, ужас прошел по душе его, какого он никогда не испытывал ни прежде, ни после. Ужас чего?

Ultima Cumaei venti jam carminis aetas;
Magnus ab integro sarculorum jam nascitur ordo…
Aspice convexo matantem pondere mundum.
Ныне реченный Сибиллой, последний век
наступает;
Ныне от древних веков мир обновленный родится…
Зришь ли, как всей своей тяжестью зыблется ось
мировая?
Виргилий, IV Эклога

Прав Бонапарт: ничто во всемирной истории не похоже на Французскую революцию; ничто в Революции не похоже на эту минуту — 18 Брюмера — вершину вершин, крайнюю точку, где в самом деле «зыблется мировая ось», центр мирового тяготения перемещается.

«Началась новая эра — власть одного», — с точностью определяет это перемещение один современник.[675] И другой: «Все правительство сводилось к нему одному».[676] Бонапарт и Революция, человек и человечество. Все и Один — вот передвинувшиеся мировые века-эоны.

Есть на староцерковном русском языке слово чудной глубины преставление — смерть. Когда человек умирает, он «переставляется», перемещается из одной категории бытия в другую. Нечто подобное совершалось и в ту минуту: умирал эон человечества — рождался зон Человека.

Шум — признак революций малых; тишина — великих. «Вернувшись в Париж, я нашел город таким спокойным, как будто ничего не случилось или как будто Сэн-Клу находилось от Парижа верст за четыреста».[677]

Мировая ось передвинулась; все переместилось, как бы опрокинулось, перевернулось вверх дном, — и ветер не венул, лист не шелохнулся; революция тишайшая. Никто ее не заметил, — заметил только Бонапарт, по оледенившему всю кровь в жилах его неземному ужасу. В ту минуту, когда лицо его побледнело, как у деревянной куклы, он казался «трусом», а на самом деле оставался «самым храбрым человеком, какой когда-либо существовал». Может быть, во всей жизни его не было минуты более героической, ибо всякий другой был бы раздавлен, как червяк, этою тяжестью, смолот, как мякина, между двумя жерновами — эонами, а он уцелел, умер Бонапарт — воскрес Наполеон.

вернуться

673

Marmont A. F. L. Mémoires. T. 2. P. 98.

вернуться

674

Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 1. P. 358–402.

вернуться

675

Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 145.

вернуться

676

Marmont A. F. L. Mémoires. T. 2. P. 104.

вернуться

677

Thibaudeau A.-C. Mémoires. P. 7.

56
{"b":"102254","o":1}