Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Арколь уже не игра. Тут Бонапарт, со всею армией, на волосок от гибели. Чтобы спастись, он решается на отчаянный план: по Адиджским болотам, почти непроходимым, зайти в тыл австрийскому фельдмаршалу Альвинци. Для этого нужно взять Аркольский мост, защищенный двумя орудиями так, что под картечным огнем, почти в упор, не только человеку, — мыши нельзя пробежать. После нескольких тщетных атак, заваливших мост трупами, люди отказываются идти на верную смерть. Тогда Бонапарт хватает знамя и кидается вперед, сначала один, а потом все — за ним. Генерал Ланн, дважды накануне раненный, защищает его телом своим от огня и от третьей раны падает к ногам его без чувств; защищает полковник Мьюрон, и убит на его груди, так что кровь брызнула ему в лицо. Еще минута, и Бонапарт был бы тоже убит, но падает с моста в болото, откуда только чудом спасают его гренадеры.

Мост не был взят. Значит, подвиг Бонапарта бесполезен? Нет, полезен в высшей степени: он поднял дух солдат на высоту небывалую; вождь перелил свою отвагу в них, как переливают воду из сосуда в сосуд; зажег их сердца о свое, как зажигают свечу о свечу. «Кажется, я самый храбрый на войне человек, какой когда-либо существовал», — сказал он однажды просто, только потому, что к слову пришлось.[622] После Арколя можно было сказать: «Французская армия — самая храбрая, какая существовала когда-либо». И австрийский фельдмаршал Альвинци это почувствовал: сдал неприступные высоты Кальдеро, сдал Мантую, сдал всю Италию. Первая половина кампании кончена.[623]

Риволи — последний великий и самый тяжкий из боев Итальянской кампании. Он решался в уме Бонапарта, как задача математики, где никакою храбростью ничего не поделаешь. Задача решалась, но не могла решиться, потому что была уравнением со многими неизвестными, — по крайней мере, пятью: пять австрийских колонн выходили, одна за другой, из альпийских ущелий на плоскогорье, так что нельзя было угадать, когда и откуда выйдет каждая и куда пойдет. Австрийцы были свежи и дрались как никогда, а французы измучены непрерывными боями и форсированными маршами.

Бой начался в четыре утра, а к одиннадцати дела французов были уже отчаянно плохи: левый фланг обойден и почти разбит; центр, где стоял Бонапарт, еще держался, но казалось, вот-вот будет прорван. В эту минуту вышла как из-под земли пятая австрийская колонна, самая сильная; вскарабкалась по круче скал, из узкого ущелья — пропасти Инканале, и кинулась в бой, на правом фланге, опрокидывая все.

Тогда Бонапарт понял, что окружен и гибель его почти неизбежна. Сорок пять тысяч австрийцев охватили с обоих флангов и стиснули, как железными клещами, семнадцатитысячную французскую армию. Если бы в эту минуту что-нибудь изменилось в лице его, дрогнуло, — дрогнуло бы все и на поле сражения, побежало бы; но лицо его было спокойно, как у человека, решающего задачу математики. Зная, что ее нельзя решить, он все-таки решал; верил в нелепое, как в разумное; в чудо верил там, где чудес не бывает, — в математике. И, глядя на лицо его, солдаты тоже поверили в чудо, — и оно совершилось: пятая австрийская колонна опрокинута назад, в пропасть Инканале, и к вечеру все кончено, неприятель разбит. Но Бонапарт не мог бы сказать и вспомнить бы не мог, чего ему это стоило и как не сошел он с ума в этот страшный день.

Вдруг, перед самым концом боя, пришла еще более страшная весть: австрийский генерал Провера идет на Мантую; Мантуя снова будет взята, Мантуя — ключ ко всей Италии; и тщетен Арколь, и святая кровь Мьюрона — псу под хвост, и чудо Риволи не чудо, а просто нелепость: постояла-таки за себя математика!

Что же Бонапарт? Все еще не изменился в лице? Нет, изменился; закричал, как сумасшедший: «В Мантую, солдаты, в Мантую!» Или, может быть, только притворился сумасшедшим, и все еще безумно спокойно решал чудовищное уравнение, теперь уже не с пятью, а с неизвестным числом неизвестных.

«В Мантую!» — кричал он той самой 32-й полубригаде, которая только что, ночью, пришла из Вероны форсированным маршем, не переводя духа кинулась в бой и дралась так, что весь день все держалось на ней, как на волоске; той самой полубригаде, из которой давеча крикнул ему гренадер: «Славы хочешь, генерал? Ну, так мы тебе ее…! Nous t'en f… de la gloire!»[624]

«В Мантую! В Мантую!» — ответила 32-я, тоже как сумасшедшая.

От Риволи до Мантуи — тридцать миль. Чтобы поспеть вовремя, надо было идти, бежать всю ночь, весь день и опять, не переводя духа, кинуться в бой, и драться шести тысячам против шестнадцати, и победить. И пришли, и дрались, и победили под Фаворитою.

«Римские легионы, — писал Бонапарт Директории, — делали, говорят, по двадцать четыре мили в день, а наши полубригады делают по тридцати и в промежутках дерутся».[625]

Что значит Фаворита? Значит: двадцать две тысячи пленных; вся артиллерия, весь обоз — добыча победителя; Мантуя покинута австрийцами, и весь Тироль, и вся Италия; семидесятилетний фельдмаршал Вурмсер, воплощенная доблесть, душа Австрийской империи, у ног Бонапарта; Итальянская кампания кончена, и Фаворита — звезда Наполеонова счастья на небе — вечный алмаз.

Что нам Фаворита? Но вот нельзя вспомнить о ней без слез восторга, — перед чем? Может быть, лучше не говорить об этом; но хорошо для нас всех, что это было.

Кончена Итальянская кампания, но этот конец — только начало. «Солдаты! Вы еще ничего не сделали по сравнению с тем, что вам остается сделать!» — «Много еще форсированных маршей, непройденных, врагов непобежденных, лавров непожатых, обид неотомщенных. Солдаты, вперед!»[626]

Где же и когда он остановится? Никогда, нигде. Поведет их до края земли, до конца мира и дальше в бесконечность. Все они вознесутся с ним, как Оссиановы тени, — гонимые ветром мимо луны, облака-призраки; все полягут костьми в жгучих песках пирамид или в снежных сугробах Березины; все будут жертвами, как он. «Несчастный! Я тебя жалею: ты будешь завистью себе подобных и самым жалким из них… Гении суть метеоры, которые должны сгорать, чтоб освещать свой век».

«Кончились героические дни Наполеона», — заключает Стендаль свой рассказ об Итальянской кампании.[627] Нет, не кончились; в жизни Наполеона героическое кончится только с самою жизнью, но оно уже будет иным. Этого непрерывного чуда полета, этой утренней свежести, юности, громокипящего кубка весенних гроз, и Оссиановой грусти, почти неземной, и чистоты жертвенной — уже не будет; будет выше полет, лучезарнее полдень, грознее гроза, царственнее пурпур заката, святее звездные тайны ночей и жертва жертвенней, — но этого уже не будет никогда.

17 октября 1797 года подписан мир в Кампо-Формио, и 5 декабря Бонапарт вернулся в Париж. Явным восторгом, тайною завистью встретила его Директория: малых умалял великий. «Они его отравят!» — заговорили в Париже, вспоминая скоропостижную смерть генерала Гоша.[628]

Бонапарт на обедах в Люксембургском дворце, у Директоров, прежде чем отведать вина или кушанья, ждет, чтобы отведали хозяева, а те улыбаются: ядер не боялся — испугался яда? И легкая улыбка порхает уже над всем Парижем, оскверняя славу героя.

«Думаете ли вы, что я здесь побеждаю, чтобы возвеличить адвокатов Директории или основать Республику? — писал он еще из Италии. — Нет, Франции нужен Вождь, а не болтуны-идеологи… Но час еще не наступил, груша еще не созрела».[629]

А пока что тесно и душно ему в Париже. «Париж давит меня, как свинцовый плащ!» — «Вольный полет в пространстве, вот что нужно таким крыльям. Здесь он умрет; ему надо уехать отсюда».[630] Куда, — он знает — помнит.

вернуться

622

Ibid. T. 4. P. 144.

вернуться

623

Мережковский Д. Наполеон-Человек. Гл. VII. Вождь. Некоторые повторения как здесь, так и в других местах неизбежны, потому что те же события освещаются другим светом.

вернуться

624

Ségur P. P. Histoire et mémoires. T. 1. P. 317.

вернуться

625

Ibid. P. 323.

вернуться

626

Lacour-Gayet G. Napoléon. P. 33.

вернуться

627

Stendhal. Vie de Napoléon. P. 279.

вернуться

628

Ibid. P. 289.

вернуться

629

Lacour-Gayet G. Napoléon. P. 46.

вернуться

630

Abrantés L. S.-M. Mémoires. T. 1. P. 15.

49
{"b":"102254","o":1}