— Да, — ответил я, — удивил.
Впервые в жизни отец поведал мне историю из нашей семейной жизни, впервые поделился со мной тайной. Глаза наполнились слезами, я почувствовал себя полным идиотом. И резко отвернулся. Не хотел, чтобы он видел меня в таком состоянии. Мы снова занялись елкой, добавили игрушек, мишуры. Внезапно с улицы донесся звук, резкий щелчок или треск. На миг он заглушил вой ветра. Я насторожился.
— Ветка обломилась от ветра, — сказал отец.
— Так насчет Вэл я был прав? Ей показалось то же, что и мне?
Он кивнул.
— Смешно... Мои дети считали меня убийцей. Оба — и сын, и дочь, слишком много думали. Вот и додумались бог знает до чего. — Артикуляция у него была какая-то смазанная, то ли выпил лишнего, то ли давала о себе знать болезнь. На смену спокойствию и добродушию явились раздражение и гнев. Возможно, всему виной было виски. Или же воспоминания о той страшной ночи. Или сам я...
— А когда Вэл первый раз рассказала тебе о своих подозрениях?
— Вот что, Бен, довольно об этом. Я потерял любимую дочь, а что касается сына... Знаешь, я часто думал, лучше в у меня вовсе не было сына. И тут являешься ты и обвиняешь меня в убийстве! Господи! Впрочем, этого следовало ожидать. — Он тихо выругался. Потом все же попытался подавить вспышку гнева и сказал: — Музыки нам сейчас не хватает, вот чего, Бен. — И указал на проигрыватель. — Ступай, поставь-ка трио Бетховена. Как раз под настроение. Знаешь, с этим трио связана одна история. В тридцатые я встретился в Риме с Д'Амбрицци. Молодые оба тогда были, веселые. И однажды достали билеты на концерт... Мы пошли вместе, замечательный был вечер, музыканты играли просто потрясающе. Вот с тех пор и полюбил это произведение. До сих пор очень люблю. А потом Д'Амбрицци подарил мне пластинку, знаешь, такую большую, тяжелую, в специальном футляре. Трио Бетховена. Номер семь, в си-бемоль мажор. — Он поднес бокал к губам.
Я подошел к стеллажам, где хранились пластинки, и нашел Бетховена за скрипичным концертом Кабалевского. Она оказалась второй в ряду.
И тут меня поджидало открытие, от которого просто дыхание перехватило. Нет, ничего общего с тем моментом, когда я увидел на полу часовни бездыханное тело Вэл, когда присел рядом и вдыхал запах ее волос и крови. Казалось, меня обдало, опалило зловонным дыханием ада, самого антихриста. Тогда все было просто, теперь иначе. Мне словно пуля вонзилась в мозг. И для названия этого зла просто не находилось слов. Нет, это было гораздо хуже, чем смерть Вэл, потому что я заглянул в бездну мерзости человеческой, и от этого открытия вся злость и ненависть вырвались наружу.
Записана была пластинка в 1966 году. Исполняло произведение трио под названием «Сук», а именно: Джозеф Сук, Джозеф Чачро и Ян Паненка.
Официально произведение было известно под названием «Трио № 7, си-бемоль мажор, опус 97», но здесь называлось по-другому. На футляре записи того произведения, что Д'Амбрицци с отцом слушали в Риме еще до войны, определившей их дальнейшие судьбы, значилось два названия. Одно официальное, а второе, написанное наискосок от руки, гласило:
«Архигерцог. Трио».
Я поставил пластинку на проигрыватель, щелкнул рычажком, зазвучала музыка. Только теперь заметил, как дрожат у меня руки.
Я обернулся к отцу:
— Так Вэл обо всем догадалась, верно?
— Послушай, я ведь уже говорил, Бен. Ты и твоя сестра слишком...
— Вэл знала, что это ты. Каким-то образом вычислила... Она все поняла... — Горло у меня на миг перехватило от волнения. — Поняла, что ты — Архигерцог!
— О чем это ты, черт побери?
— Она знала, что ты был Архигерцогом. Что именно ты вместе с Инделикато пытался помешать Д'Амбрицци стать Папой...
— Дурак ты, больше никто! Ни черта не понял!
— Она приехала домой, хотела предупредить тебя, что собирается опубликовать это в печати. И ты виделся с ней в тот день, когда ее убили. И плевать я хотел на все твои алиби, все эти встречи в Нью-Йорке, никто их не проверял. Еще бы, ведь ты не кто-нибудь, а сам Хью Дрискил. Да ты с президентом можешь договориться, чтобы тот обеспечил тебе алиби!... Она решила поговорить с тобой, надеялась, что ты убедишь ее, что она ошибается, что этого просто не может быть, что это неправда... А ты, чудовище, проклятый выродок, позволил Хорстману ее убить! Спасал свою задницу, свой грязный заговор... Из-за него, — я задыхался от ярости, перед глазами вспыхивали и плыли оранжево-красные круги, — из-за этого Вэл должна была умереть...
Музыка продолжала играть, бокал выпал из руки отца и со звоном разбился о каменную приступку камина.
— Я должен был спасать Церковь! — Тут лицо его побелело, он покачнулся и тяжело рухнул на пол, прямо на битое стекло. Поднял руку, взглянул на окровавленную ладонь, в которую впился осколок. — Я был вынужден пожертвовать самым дорогим, что у меня было в жизни! Все ради Церкви, Бен, все исключительно ради нее!
3
Дрискил
Говорят, что исповедь благотворна для души человеческой, но чем дольше слушал я отца, тем больше сомневался, что у него вообще имеется душа. Он продал ее уже очень давно, и не думаю, чтобы исповедь могла помочь вернуть ее. Он потерял свою душу, какой бы она там ни была, и я видел перед собой лишь жалкую развалину, словно и не человека вовсе. Существо, лишенное самого главного, души, заполнившее эту брешь горечью, муками, способностью бесконечно предавать, и все это во имя Господа и его готовой на все Церкви. Уместным казалось сравнение с тигром. Он боготворил этого зверя, поклонялся, служил ему, убивал ради него, а затем и сам стал его добычей и пищей.
Он сидел у огня на каменной приступке, нянчил окровавленную ладонь и говорил со мной, великий Хью Дрискил, левой ногой открывавший двери в Белый дом, ворочавший несметными состояниями, обладавший поистине огромной властью и влиянием. Великий Хью Дрискил, который позаботился о том, чтобы дочь его убрали, который предал старого своего друга и — ради справедливости, следовало отметить и это — спас жизнь Папы с весьма сомнительной репутацией. Хью Дрискил, покрывавший свою жену-убийцу, позаботившийся о том, чтобы жертва не нашла последнего своего успокоения в освященной земле. Хью Дрискил, связавший свою жизнь с римской католической Церковью, решивший, что ему видней, что только он знает, как лучше. И вот он пролил реки крови, и все ради того, чтобы эта Церковь — в его понимании, разумеется, — как можно дольше держалась на плаву. Он презирал своего сына и сидел теперь в луже собственной крови, с израненными осколками стекла ладонями, и исповедовался своему ненавистному сыну, который ненавидел его в эти минуты с такой силой, что уже подумывал, хватит ли у него духу взять железную кочергу и забить это создание до смерти...
— Инделикато сказал, что Вэл слишком много знает, — говорил он тихо и то поглядывал на израненные руки, то на меня, словно ища объяснения, что же произошло. И лицо у него было испачкано кровью. Вообще он вдруг напомнил мне индейца, ступившего на тропу войны, хоть я и понимал, что никакого боя он уже дать не может. Не получится, сколько бы ни старался.
— Инделикато, — пробормотал я.
Из груди кардинала торчала рукоятка кинжала, золотая, такой изящной работы. В камине горели и потрескивали дрова, а перед глазами вновь промелькнула эта сцена. Отец весь вспотел. Но, видно, не замечал этого. Наверное, нелегкое это занятие, исповедоваться. Тем более что он пытался найти себе оправдание.
— Я да Инделикато, вот и все, что осталось от прежних дней. Ну и, конечно, Д'Амбрицци. Но он не обладал здравомыслием... не понимал Церкви. Считал, что она должна плясать под его дудку... Мы-то с Манфреди знали о Церкви все, знали, какой она была и что представляет собой сейчас... Природа ее неизменна, мы служим ей, но она вовсе не обязана служить нам. Д'Амбрицци никогда этого не понимал. И заразил этим духом отрицания Вэл... Инделикато сказал мне, что Вэл собирается низвергнуть Церковь в том ее виде, какой мы знаем. Она, Д'Амбрицци и Каллистий, который был ставленником Д'Амбрицци. Но тут за Церковь вступился Господь, позаботился о Каллистии. А мы продолжили борьбу, мы должны были подготовиться к уходу Каллистия.