Он, Сальваторе ди Мона, стоял в дверях хижины лесника, повязав на шею толстый шерстяной шарф и пряча в нем подбородок. Этот горный ветер, похоже, никогда не уймется. А на освещенные луной склоны гор даже ночью смотреть было больно, глаза резало от холода. Все цвета стерлись, испарились. Снег белый, а все остальное черно, как уголь. Деревья, судорожно цепляясь за скалы, отбрасывали причудливые тени, по склону горы мелкими стежками тянулись человеческие следы. А внизу вилась черная полоса железнодорожного полотна, которое они с Саймоном обследовали час назад. Пути в одном месте пересекал ручеек под мостом, он тоже причудливо извивался и напоминал издали траурную черную ленту.
Еще шестеро членов группы или дремали в хижине, или пытались читать при свете свечи. Один, листая молитвенник, непрерывно что-то бормотал. Навстречу ему поднялся с грубо сколоченного стула Саймон, сунул книжку в карман пальто, закурил сигарету. Посмотрел прямо в глаза Сальваторе и улыбнулся.
— Долгая ночь, — сказал он, мощный, непреклонный, точно скала, глядя на глубокую расселину между двумя горными склонами; голубоватый дымок сигареты вился по комнате и улетал через дверь.
С их прибытием в маленькой хижине стало пахнуть по-другому, уже не деревом и сыростью, а смазкой для автоматов, теплой потной кожей, а огонь в печке угас, тлели лишь красноватые угольки. Было жарко и холодно одновременно. Все казалось каким-то нереальным. План, некогда выглядевший столь героическим, словно утратил всю свою значимость, привкус героики испарился. Теперь они были лишь кучкой испуганных мужчин, рискующих всем, даже собственной жизнью, чтобы убить одного-единственного человека, который должен проехать внизу на поезде ранним утром. Ничего героического в этом не было. Было лишь ожидание, страх, дрожание в коленках, Противное ноющее ощущение в животе, чувство полной потерянности и одиночества.
Сальваторе ди Мона еще никогда не доводилось убивать человека. Он и не собирался убивать того человека с поезда. Ему даже автомата не дали. Ему поручили другое задание. Взорвать гранатами полотно и заставить поезд остановиться. Остальные же, точнее, Голландец и еще один человек, ведомые Саймоном, были вооружены автоматами. На улице под чьими-то шагами похрустывал снег — это Саймон обходил хижину, затем направился к наблюдательному посту, который они устроили на вершине одной из скал, откуда открывался вид на железнодорожное полотно. Придется ждать еще часа два, не меньше, прежде чем вдалеке появится паровозный дымок, но Саймон, как и ди Мона, не мог уснуть, не мог усидеть на месте.
Час спустя все они задремали, кроме Саймона, который, привалившись спиной к бревенчатой стене, курил сигарету, а также маленького Сэла, который пытался прочесть хоть строчку из служебника при свете свечи, но перед глазами у него все расплывалось.
И вдруг Саймон пригнулся, пересек комнату и загасил пламя свечи большим и указательным пальцами.
— Там, на улице, кто-то есть, — шепнул он. — Кто-то ходит...
Он схватил Сэла за руку и подтолкнул к низенькой дверце в другом конце хижины; снаружи над выходом низко, почти до земли, нависала крыша. Голландец тоже проснулся, и вот все трое выбрались наружу и спрятались в укромном местечке, за поленницей.
До них доносился топот солдатских сапог, а также звяканье металла о деревянные приклады и холодные стволы, хруст снега под ногами, перешептывание. Их окружали со всех сторон. Самих солдат видно не было, их скрывали деревья. И вот наконец несколько парней в униформе вышли из леса и направились прямиком к хижине. Подходили они к ней спереди, потому как не знали о маленькой задней двери. И не слишком спешили.
— Немцы, — прошептал Саймон. Ди Мона увидел, как на долю секунды луна отразилась в круглых стеклах солдатских очков.
— Но как?...
— А ты как думаешь, отец? Нас предали, вот что...
Саймон нырнул обратно за поленницу. Надо бы вернуться в хижину, разбудить остальных, но он видел: они окружены со всех сторон. Ди Мона пытался понять, что происходит, но все произошло как-то слишком быстро. Он нащупал в кармане пиджака две гранаты. Голландец уже приподнял ствол автомата.
А потом указал на холм, густо поросший деревьями, схватил Сальваторе за плечо, что-то прошептал на ухо. От леса их отделяло ярдов двадцать, поляна была залита ярким лунным светом. Затем, в полной тишине, они снова услышали бряцание металла. А затем — громкий треск, видно, солдаты выбили дверь в хижину. И пронзительные крики на немецком.
Треск автоматных очередей, и они выскочили из укрытия и опрометью бросились к спасительной кромке леса.
Все испорчено, все пошло прахом, совсем не так, как они предполагали.
Наверное, уже в тысячный раз ди Мона успел подумать, что не создан для этой чертовой войны.
Он услышал взрыв, затем другой, крики боли и смятения.
И тут вдруг у тыльной стороны хижины возникла плотная коренастая фигура Саймона. Он шел, проваливаясь в глубокий снег, затем остановился, размахнулся, рука описала широкую дугу, какой-то круглый предмет запрыгал по крыше и слетел вниз. И тут же грянул взрыв, снова послышались крики, а Саймон, запыхавшись, уже поднимался к ним по склону.
— Все они мертвы или умирают, — с трудом переводя дух, сказал он. — Многие немцы тоже погибли и ранены. — Он взял гранаты у Сальваторе, выдернул чеки и бросил вниз, в сторону хижины. — Нам надо уходить отсюда, и побыстрей.
Гранаты взорвались, снесли заднюю часть крыши.
Никто не преследовал их, однако по лесу бродили немецкие солдаты, перекликались друг с другом.
На рассвете они добрались до шоссейной дороги и довольно долго прятались в канаве у обочины, ожидая, пока за ними приедет старый грузовик и заберет. Грузовик появился вовремя.
Четверо из группы погибли, выжить удалось только им троим.
Он слышал взрывы, чувствовал запах гари. Никак не удавалось выбросить страшные картины из головы.
На следующий день, вернувшись в Париж, они узнали что важного человека, на которого готовилось покушение в том поезде не было.
Но вот Папа проснулся у себя в спальне, весь мокрый от пота. Его сотрясал мелкий озноб. Но он продолжал вдыхать запах взрывов, видел, как лунный свет отражается в очках немецкого солдата, видел Саймона, который, бросив гранаты, торопливо лез к ним по холму, проваливаясь в снег...
* * *
— Джакомо? Это ты? Что это ты тут делаешь? Ты давно здесь?
Над Ватиканом занимался серый рассвет, он помог Каллистию выбраться из полузабытья, расстаться со снами. На исходе ночи над городом разразилась гроза, тучи пришли с гор, и теперь улицы блестели от дождя. Настало утро, еще одно утро для умирающего Папы Каллистия.
— Никак не получалось уснуть, — сказал Д'Амбрицци. — Вообще-то сплю я мало, мне вполне достаточно трех-четырех часов в день. А иногда и того меньше. Пришел сюда час тому назад. Я тут много о чем размышлял, ваше святейшество. Нам надо поговорить. — Он уселся в кресло у окна. На нем был шелковый халат в полоску, ногу в шлепанце он поставил на нижнюю рейку передвижного аппарата искусственного дыхания, без которого теперь не мог обходиться Папа. — Как самочувствие?
Каллистий сел, медленно перекинул ноги через край постели, отдышался после всех этих усилий. Лицо его блестело от пота. Пижама прилипла к спине. Д'Амбрицци видел: он пытается побороть боль. Смотреть на Каллистия было тяжело.
— Как я себя чувствую? Как чувствую?... — Каллистий то ли закашлялся, то ли засмеялся. Он знал, что тревожит Д'Амбрицци, то, что несколько дней тому назад он грохнулся в обморок прямо у себя в кабинете. — Слава богу, что не сердечный приступ. Хоть и не пойму, к чему так цепляюсь за жизнь, точно меня ждет какое-то светлое и замечательное будущее. Хоть убей, не понимаю... Возможно, химия сказалась, все эти медикаменты. Господи, как же я устал от всего этого, Джакомо.
— Да, лечиться еще хуже, чем болеть.
— Если бы оно существовало, мой друг, это лечение. Просто издевательство надо мной. Знаешь, последнее время даже не хочется спрашивать врачей о своем состоянии. Кому есть до этого дело? Понимаешь, что я хочу сказать? Никому это не интересно. Ну, разве что каким-нибудь убогим и сирым, больным и немытым, последователям вуду и прочих колдовских штучек... Нет, даже им это теперь все равно. — Он иронично улыбнулся. — Даже самому Господу Богу уже неважно и его высшему замыслу.