Я люблю еще массу прочей американской гадости, вроде ванильной кока-колы, арахисового масла, чизкейков, корнфлекса, чокопаев, наггетсов, рутбира.
Но больше всего я люблю Хьюга Хеффнера, основателя «Плейбоя». Наши отцы все хотели быть похожи на него. Надо попытаться понять, что случилось с поколением наших родителей в 60-х годах, когда все богатенькие буратины считали себя Хьюгом Хеффнером. Его особняк для оргий и личный «боинг» изменили представление о мужественности в XX веке. Мужчина 60-х годов превратился в womanizer. Новому Дон-Жуану полагалось сидеть за рулем спортивной машины, курить американские сигареты, валяться у голубого бассейна в окружении пышногрудых блондинок в бикини. Сегодня эта модель мужественности канула в Лету. Ничего нет бездарнее потаскунов из ночных баров; между прочим, именно по назойливым попыткам кого-нибудь соблазнить и можно узнать старика, несмотря на все лифтинги. Мадемуазель, к вам пристает какой-то тип с седеющими висками, изображающий из себя плейбоя? Значит, ему лет семьдесят, потому что он не может отлипнуть от своих тридцати пяти, а столько ему было тридцать пять лет назад.
В Америке 60-70-х плейбой был сверхчеловеком. Всякий уважающий себя самец обязан был походить на Тома Джонса, Гюнтера Сакса, Порфирио Рубирозу, Малко Линге, Хулио Иглесиаса, Курта Юргенса, Роджера Мура, Уоррена Битти, Роже Вадима, Берта Рейнолдса. Нужно было носить рубашку, распахнутую на груди, чтобы торчали волосы. Нужно было любой ценой клеить каждый вечер новую женщину. Нужно было круглый год щеголять загаром. Все то, что на рубеже столетий считается верхом старомодности и пошлости, тогда было высшим шиком. Французские буржуа просто молились на Эдди Барклея и Саша? Дистеля, Жан-Поля Бельмондо и Филиппа Жюно, хиппи или рок-звездам было до них далеко. Добавьте появление противозачаточных таблеток, упрощение процедуры развода, феминистскую и сексуальную революцию – и вы получите МЕЖДУНАРОДНОГО ПЛЕЙБОЯ, «несерьезного человека», описанного психиатром Шарлем Мельманом, того, кто стремится к «наслаждению любой ценой». Что произошло? Свобода уничтожила брак и семью, супружество и детей. Верность превратилась в реакционное, немыслимое, бесчеловечное понятие. В этом новом мире любовь длилась самое большее года три. Сегодня МЕЖДУНАРОДНЫЙ ПЛЕЙБОЙ по-прежнему жив. Он сидит в каждом из нас; его волей-неволей переварил и усвоил каждый мужчина. МЕЖДУНАРОДНЫЙ ПЛЕЙБОЙ холост, потому что отрицает любые узы. Он каждую неделю меняет гражданство. Он живет один и умирает один. У него нет друзей, только светские и профессиональные знакомства. Он говорит на франко-английском. Он выходит из дому, только чтобы снять гирлу (по-нашему телку). Вначале, когда он богат и красив, он соблазняет легкомысленных женщин. Потом, порастратив богатство и красоту, он будет платить проституткам или смотреть порнофильмы и дрочить. Он ищет не любви, а только наслаждения. Он никого не любит, особенно самого себя, потому что отрицает страдание и боится потерять лицо. МЕЖДУНАРОДНЫЙ ПЛЕЙБОЙ обливается шампанским в Сан-Тропе, подсаживается к продажным девкам в гостиничных барах и кончает свои похождения в клубе свингеров с наемной бабой. Конечно, это кичевая фигура (во Франции его часто пародировал Жан-Пьер Марьель, а в США – Майк Майерс с его персонажем Остина Пауэрса), но следом за ним идет мужчина-мутант XXI века, сидящий на виагре до самой смерти. МЕЖДУНАРОДНЫЙ ПЛЕЙБОЙ смешон, он ходит в мокасинах на босу ногу, чтобы казаться молодым, но он ставит правильные вопросы: зачем нужна любовь в цивилизации желания? Зачем обременять себя семьей, когда отстаиваешь свободу как высшую ценность? Зачем нужна мораль в обществе гедонизма? Если Бог умер, значит, весь мир – бордель, и надо просто этим пользоваться, покуда не сдохнешь. Если индивид сам себе король, значит, нам не остается ничего, кроме эгоизма. И если отец перестал быть единственным авторитетом, значит, единственный предел насилию в нашей материалистической демократии – это полиция.
9 час. 13 мин
The only thing standing between me and greatness is me.
Вуди Аллен
Под нами: стеклянные двери, зеленые растения, колоннады, блестящий паркет, изысканнейшие лампы с белыми абажурами… Деревянные, натертые воском перила, банкетки, обитые бежевой кожей, охряный бар…
Над нами: вертолеты, кружащие, словно алюминиевые осы, и столб дыма, из-за которого башня достигает высоты 620 метров.
Мы: дрожащие люди, сбившиеся в кучу перед запертой дверью, посреди механизмов и труб, оглохшие от грохота компрессионных насосов и гидравлических генераторов. Человеки в процессе варки.
В первый вечер Кэндейси сказала: «Ты так меня оттрахал, что мне показалось, будто вас было семеро».
Я смотрю на Джерри. В этом ракурсе он очень на меня похож. Дэвид, к счастью для него, похож на меня меньше. Но я повторился в них, это бесспорно. А потом скоренько смылся. Если общество оставляет вам выбор – слушать вопли младенца или сходить на вечеринку без жены, то не надо удивляться, что матерей-одиночек на Западе становится все больше. Я прекрасно знаю, что Джерри обо мне думает, он сам мне сказал. Он думает, что я считаю себя Джеймсом Бондом и заваливаю всех девиц, какие попадутся под руку.
А Дэвид воображает, будто я что-то вроде сверхчеловека:
– Слушай, па, знаешь, тебе уже не надо скрывать свою суперсилу.
Чем хорошо снимать все время разных девиц: им всем можно говорить одно и то же. Очень удобно.
Джеффри показывает мне бутылку «Шато-О-Брион» 1929 года.
– Эй! Пора ее распить, я по дороге нашел целый ящик, почему бы не попробовать? Остальные я раздал своей группе!
– Осторожней, вы же принимали таблетки…
– What the hell! Come on! Enjoy!
Джеффри откупоривает французское марочное сухое вино и делает изрядный глоток.
– Bay! Хорошо бы, конечно, еще и проветриться, но это сущий нектар…
– Думаю, нам всем неплохо было бы проветриться, – говорит Энтони. – Где вы взяли эту бутылку?
– Спок, я только позаимствовал, моя контора все оплатит, don’t worry be happy…
Я пью из бутылки. Старая пурпурная жидкость урожая 1929 года стекает в горло, как последняя ласка, как поцелуй дьявола. Правильно, что не отказался, вино расслабляет. Я протягиваю бутылку Энтони, но он качает головой.
– Нет, спасибо, я не пью, я практикующий мусульманин.
– Вашу мать! А я иудей! – кричит Джеффри, хватая «О-Брион» за горлышко и опрокидывая его в открытый рот. – Так ты хочешь, чтобы мы все погибли? Рад, что твои дружки такое натворили?
– Come on! Мы не знаем, кто это сделал. Could be anybody.
– Ладно, хватит, убийцы-камикадзе – это ваши штучки. Вы взрываете себя в пиццериях, и Аллах вас вознаграждает.
Энтони оскорблен.
– Блин, я мусульманин, но я не фанатик, give me a break, man.
– Не нервничай, Тони, – говорю я, забирая пузырь, – просто нельзя мешать винишко с антидепрессантами, он в отключке, вот и все.
– ОК, я в отключке, – взвился Джеф, – я в отключке, потому что еврей и педераст, так что ли? Может, это я тараню самолетами башни и гроблю невинных людей, только чтобы уничтожить государство Израиль?
Уф! Я делаю добрый глоток вина 1929 года и принимаюсь изображать Бутроса Гали.
– Слушай, я христианин, он мусульманин, ты иудей, а это значит, что мы все трое верим в одного и того же Бога, ОК? Так что успокойся. Надо только молиться, как положено в наших трех религиях, тогда у Бога будет втрое больше шансов нас услышать и открыть эту чертову дверь, goddam door!
Вино прекращает религиозные войны. Энтони неправ, что не попробовал. Он снова садится и опять нажимает кнопки на мобильнике. Джеффри с бульканьем вливает в себя вино:
– И ведь даже не кошерное!
Джерри ржет, я тоже. Дэвид все мечтает. Лурдес по-прежнему висит на шторах. Как бы я хотел рассказывать о невероятных перипетиях, об удивительных поворотах событий, но правда есть правда: не происходило ровно ничего. Мы ждали, что нас спасут, но никто нас не спасал. Воняло паленым паласом и батончиками «Марс», плавящимися в конфетных автоматах несколькими метрами ниже, в брюхе чудовища.