Еще пишу тебе, что на верфи Соломбальской дела идут утешительно, хотя людишки там, как и раньше, хуже скотов содержатся. В кои разы мы с тобой об сем предмете имели беседы, ох, Федор Матвеевич, как уберечь нам работных людей от лютости, от воровства и бесчинства начальных господ? Баженин на Вавчуге от великих прибытков своих вовсе ума лишился, здесь он великая персона и с ним ни об чем спорить нельзя. Еще полотняный завод построил, сам пушки льет для кораблей и озорничает над людьми крепко.
Однако расписался я слишком. Поклонись от меня всей нашей честной кумпании, помяните меня, недостойного, когда будете с Бахусом играть да с «Ивашкой Хмельницким» биться на смерть…»
Сильвестр Петрович запечатал письмо, поднял на Егоршу усталые глаза, спросил, здесь ли Семисадов. Егорша ответил, что здесь, давно дожидается.
— Зови!
Боцман вошел, поздоровался, сел на лавку.
— Что волком глядишь? — спросил Иевлев.
— Не курицей родился! — загадочно ответил Семисадов.
Сильвестр Петрович помолчал, подвинул табак боцману.
— Определил я тебя в дело! — сказал он погодя. — Довольно тебе баклуши бить…
— В какое в дело? — спросил Семисадов.
— На постройке в крепости — десятским.
— Это чтобы на людей вроде цепного пса?
— Да ты погоди! — усмехнулся Иевлев. — Погоди ругаться. Выслушай…
— А чего мне слушать? Нагнали народишка почитай со всего Беломорья, бабы воют, мужики ругаются, стон стоит, а вы — десятским…
— Да строить-то цитадель надо?
— Ну, надо!
— Как же ее строить?
Семисадов молчал, пыхтел трубкой.
— Не знаешь чего ответить? Голова! Не пойдешь десятским?
— Не сдюжаю, Сильвестр Петрович! Народа больно жалко!..
— Жалеть — дело простое…
— Слушать меня не станут…
— Десятским не пойдешь, в помощники к себе возьму…
Боцман покосился на Иевлева, но промолчал.
— Брандеры будем строить, суда зажигательные, вот по этой части. Пойдешь?
Семисадов ответил не сразу:
— Брандеры строить могу.
— То-то.
— Завтрева выходить к месту?
— Завтрева и выходи.
После Семисадова Иевлев говорил с донскими корабельными мастерами, спрашивал, как у них повелось засыпать устья, какие на Дону для сего дела хитрости и придумки. Кочнев и Иван Кононович вмешались в беседу. С цитадели приехал быстрый в движениях, жилистый, с насмешливыми глазами инженер бременец Егор Резен. Иевлев стал ему переводить то, что говорили донцы: Резен настойчиво учил русский язык, но не все еще понимал. Казаки говорили степенно, было видно, что дело они знают хорошо. Один черный, глазастый, со смоляными тонкими усиками, пожаловался:
— Вы прикажите, господин капитан-командор, дать лесу нам, мы по-своему корабль построим. Не верят нам на верфи. А приехали мы сюда не для того, чтобы на печке спать, велено нам от Апраксина на нашей верфи судно построить. Вот Иван Кононович, наиуважаемый мастер, говорит: надо испытать донское судно. А иноземец смеется, пес, бесчестит нас…
Разгорячась, выругался.
В горнице заговорили все сразу: Резен заспрашивал, что за донской корабль, казаки стали хвалиться своим судном перед беломорским кочем, Иван Кононович замахал на них руками, — где вам до нас, мы льдами хаживаем, разве вам угнаться…
Попозже, ближе к рано наступающей северной ночи, Сильвестр Петрович с Егоршей двуконь поехали смотреть караулы — как бережется стрелецкий голова от шведа. Зима перевалила к весне, мороз не так жегся, как в январе, но все-таки было еще холодно. Желтые звезды тихо мерцали в далеком черном небе, во дворах иноземцев лениво брехали меделянские псы, похрустывал снег под копытами низеньких северных коней. Караулы бодрствовали исправно, окликали издали:
— А ну, стой! Чьи вы люди?
На таможенном дворе, под мерцающим звездным небом, несмотря на позднее время, капрал Крыков делал учения по-новому, как велел Сильвестр Петрович: вместо старых команд о пятнадцати темпах — всего три. Во дворе, на сухом веселом морозном воздухе, четко, ясно, громко гремел голос Афанасия Петровича:
— Орлы, слушай мою команду! Ранее было: подыми мушкет ко рту, сдуй с полки, возьми заряд, опусти мушкет книзу, сыпь порох на полку, закрой, стряхни, клади пулю, клади пыж, вынь забойник, добей пульку и пыж до пороху. Теперь будет одно слово: за-аряжай! — И погодя: — Прикладывайся! Пли!
Егорша сказал шепотом:
— Чисто делают, Сильвестр Петрович, даром что таможенное войско. И с разумом…
Таможенники учились стрелять плутонгами: один ряд бил огнем стоя, другой перед ним с колена заряжал. Стреляли нидерфалами — падали, поднимались, опять падали.
Крыков, заметив всадников, подошел, сконфузился:
— Чего днем не поспели, ночью доделываем, господин капитан-командор. Не управиться за день с учениями. По-иному стрельба нынче, по-иному строй. Ребята мои сами желают, — про шведа наслышаны…
— Дай бог нам поболее таких офицеров! — тихо ответил Иевлев. — Дай бог, Афанасий Петрович…
Крыков совсем смешался, стоял, глядя в сторону.
Иевлев и Егорша уехали, процокали копыта за частоколом. Крыков, возвращаясь к своему войску, думал: «Разобьем шведа, сгодится мое учение и на иное. Может, и верно — сыщем сами свою правду…»
Прошелся перед строем, коротко приказал:
— Готовься! Заряжай! Делай ходко, орлы!
Ваш долг есть — охранять законы,
На лица сильных не взирать.
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Державин
Глава вторая
1. Помирать собрались
Мужики собрались помирать не в шутку.
Женки выли в голос. Страшно было смотреть, как мужья — здоровые, бородатые, краснощекие, жить бы таким и жить, — вдруг принесли в избу долбленые тяжелые гробы для самих себя.
Женка Лонгинова, Ефимия, запричитала, кинула об пол пустой горшок, горшок разбился вдребезги. Дети — сын Олешка да дочка Лизка — с интересом заглянули в гроб, чего там внутри. Из гроба пахло свежей сосной.
— Стели! — велел Лонгинов.
— Чего стелить-то? — взвизгнула Ефимия.
— Ой, Фимка! — с угрозой в голосе сказал Лонгинов.
Бобыль Копылов, пыхтя, тащил второй гроб — обмерзший, пахучий, тоже долбленный из целой сосны. Кузнец ему помогал. Ефимия, остервенев, взяла в руки помело, закричала истошно:
— Чтобы духу вашего не было, чтобы не видела я срамоты сей поганой! Неси вон гробы, иначе кипятком ошпарю, нивесть чего сделаю!
Лонгинов сел за стол, подперся рукою, Кузнец сверкнул на Ефимию глазами, она не испугалась, замахнулась помелом. Дети, Олешка с Лизкой, раскрыв рты, смотрели из угла на расходившуюся мамыньку, на присмиревшего отца. Мужики посовещались. Кузнец предлагал идти помирать в избу к Копылову, он бобыль, там никто не помешает святому делу.
— Не топлено у него! — сказал Лонгинов. — Заколеешь десять раз до страшного суда. Не пойду!
— Натопим! — пообещался Кузнец. — А не натопим — все едино. О чем мыслишь, нечестивец.
— Натопим, натопим! — закричала Ефимия. — Чья изба-то, его? Он захребетник, шелопут, Федосей проклятущий, от всякого дела отстал, лодырь, сатана, одно знает — добрых людей смущать…
И вновь двинулась с помелом на Кузнеца.
Он вышел на крыльцо, от греха подальше, на скорую руку помолился, чтобы не побить скверную женку. Но от молитвы на душе не полегчало. Злобно думал: «Это я-то захребетник? Столь натрудиться, сколь я, — ни един рыбак не сдюжал. Захребетник! Дожил! Ну, ништо, помру, вот тогда припомнишь…»
Пришлось нести гробы в нетопленую, промерзшую избу Копылова. Покуда работали — ставили домовины на лавки и столы, — взопрели, Лонгинов повеселел, сказал Кузнецу:
— Фимка-то моя! А? Золото женка! Пугнула тебя метлою…
Кузнец сердито хмыкнул — нынче не следовало болтать лишнее. Копылов раздувал огонь в печи. Олешка и Лизка, босые, прибежали сюда по снегу — смотреть, как мужики помирать собрались, стояли у порога, посинев от холода, толкали друг друга локтями.