— Кто млад? Кочнев?
— Разумом млад, Сильвестр Петрович, уж вы простите, не сказывайте, куда там велено, уж вы простите, отслужим…
У Иевлева потемнело в глазах, пересох рот.
— Да ты что, Иван Кононович, как обо мне думаешь?
— Немало нынче народишка, спроста эдак, по малоумию брякнут, — не глядя на Иевлева, быстро, чужим голосом говорил мастер, — брякнут где ни на есть, а после и отдуваются. Давеча шли мы сюда, а навстречу рейтары человечка волокут. Что такое? Слово, говорят, молвил. Уж вы сделайте божескую милость, простите. И мастер-то какой, первой руки…
Говорил, а в глазах стояла неприязнь.
В горнице, пыхтя, пил квас стрелецкий голова, посмеиваясь говорил:
— Ну и народ, ай народ! Наплачешься с ним, Сильвестр Петрович!
Иевлев молча сел на лавку, низко опустил голову, закрыл глаза, будто от света свечей. Говорить не хотелось.
Ночью он спал плохо: было жарко, душно, хотелось пить. Напился, остудил горницу, — не спалось. Все вспоминался Кочнев на воронежских верфях, измазанный в смоле, со складным аршином, с ловким топором, как смотрит на оснащенный корабль, как говорит:
— А ничего построили, Сильвестр Петрович. Доброе суденышко! И ходкое будет, непременно ходкое…
И он, Кочнев, мог помыслить такое о человеке, с которым одною дерюгою укрывался, с которым из одной мисы хлебал?
Стиснув зубы, взбил под головою кожаную подушку, со злобою спросил сам у себя:
— Что же делать? Им волю дай, так они всех перевешают! Сегодня Прозоровского, завтра Апраксина, потом и меня. Что же делать?
5. Придет время — ударим сполох!
Ночью к Афанасию Петровичу в таможенную избу явились Молчан с Ватажниковым и с давно пропадающим где-то в скитах Кузнецом. Крыков вышел к ним на мороз под играющие в небе огни северного сияния; позевывая, кутаясь в накинутый на плечи полушубок, спросил:
— Чего пришли, полуночники? Дня не хватило? Э, да и Кузнец с вами?
— А того пришли, — строго сказал Молчан, — что нынче в Тощаковом кружале случилась беда. Скрутили нашего Ефима, поволокли на съезжую…
Крыков сразу перестал зевать и потягиваться, повел дружков в камору, где сложено было оружие для таможенных солдат. В сенях спросил у Молчана быстрым шепотом:
— Холопя княжеского ты на Двине побил?
— Известно, я…
— Один?
— Не полком, чай, силенкой не обижен.
Заскрипела дверь каморы.
— Вот чего не хватает нам! — сказал Молчан, глядя на мушкеты и полуфузеи. — Ударили бы сполох, пожгли бы дьявола-воеводу, взяли бы бритомордых иноземцев в топоры…
— Ты, мил-дружок, и без мушкетов воюешь, — молвил Крыков. — По всему городу шум пошел…
Молчан угрюмо усмехнулся:
— Одним Иудой меньше стало, — какое это дело. Смехи…
Глаза его мерцали недобрыми огоньками, все его крепкое тело прохватывала дрожь.
— Выпить бы! — попросил Ватажников. — Намерзлись мы с ним за две-то ночи…
— За две?
— А он со мною того Иуду следил, — пояснил Молчан. — Покуда Андрюшка-покойник с девками играл, покуда далее гулять отправился.
— И нынче то ж, — устало пожаловался Ватажников. — Задами из кружала, через Пробойную улицу, а по нам воеводские псы из мушкетов, словно бы по волкам.
Афанасий Петрович принес в полштофе водки, соленых огурцов, хлеба. Ватажников выпил, рассказал подробнее, как все случилось и прошлой ночью и нынешней. Тот Андрюшка и на Азове извет сделал и здесь ладился к некоторым. За христианскую стрелецкую кровь его кончили. А ныне, в кружале, беседа была мирная, говорили о том, о чем нынче везде говорят: что-де идут свейские воинские люди воевать Архангельск. Ефим Гриднев на то ответил, что и не таких бивали, а нынче вряд ли побьем, куда ни ступишь — все иноземцам ведомо. Спор зашел об иноземцах — для чего им такая воля дадена, что нет на них никакой управы. Один сказал: сам царь-де иноземец, подмененный за морем. Наш-де истинный — в заточении. Другой сказал: иноземец бритомордый да никонианец трехперстный — одна суть. Тот весь спор сошел тихо. Тогда Ефим Гриднев облаял воеводу поносными словами, что он казну ворует и управы на него нет, поелику его иноземцы на Кукуе хвалят…
— Длинно больно сказываешь! — прервал Крыков. — И не пойму я толком, что за народишко там был?
— А работные людишки: кто с Соломбальской верфи, кто с Вавчуги — за гвоздями, вишь, корабельными приехали; дрягили еще, салотопники монастырские… — объяснил Молчан.
— Ну, облаял Ефим, далее что было?..
— А далее то было, что Ефим наш Гриднев еще слово сказал на воеводу, будто не отбиться нам от шведа, коли князя не свалить, и будто еще продал он нас всех в басурманскую шведскую веру, где заместо бога Мартын Лютый управляет, и что люди воеводские Гусев и Молокоедов, да думный дворянин Ларионов, да лекарь его иноземец за то и деньги получили немалые — куль золотых. И что-де Мартыну Лютому теперь на Двине, на Воскресенской пристани столб будут ставить — для моления…
Молчан налил себе чарку, медленно выцедил через зубы:
— Народишко слушает. Тут какой-то возьми и скажи — «слово и дело». Приказчик будто баженинской верфи. Бой сделался, не сдюжили мы с ихней силой, уходить пришлось…
— Пугливые больно! — сказал Крыков.
— Тебе говорить бесстрашно тут сидючи, ты бы там повоевал! — обиделся Молчан. — Рейтаров навалилось человек с дюжину, саблями стали бить.
Крыков молчал.
— Пытать его будут! — сказал Ватажников. — На дыбе. Огнем жечь…
— Ужо попытают! — ответил Молчан. — А за что?
Кузнец, молчавший до сих пор, вдруг исступленно завопил:
— За что? Никоциант проклятый, сатанинское зелье, соблазн дьявольский — курите? Чай ноне пить стали, — что он есть? Напиток анафемский, вот что он есть! Тьфу, тьфу, мерзостные, проклятые, царя в Стекольном подменили, нам басурмана привезли, бороды режет, кончает веру истинную, злодей…
Крыков положил руку на плечо Кузнецу, сказал с силой:
— Уймись, кликуша!
Кузнец вырвался, оскалился на Афанасия Петровича, маленькие глаза его горели бешенством:
— Ты? Ты кто таков есть? Сам бритомордый, вон трубка твоя никоциантская, сатана, не трожь меня лапой своей… Лютое гонение претерплю, да не с вами, с табашниками, с еретиками, с детьми антихристовыми…
Молчан сгреб Кузнеца за ворот старого прохудившегося кафтана, тряхнул, велел замолчать. Ватажников сказал:
— Вот и делай с ним дело. Давеча сказывали: по скитам всюду постятся до того, что и на ногах стоять не могут, приобщаются старинными дарами и, простившись с миром, ожидают в трепете трубы архангела. Есть которые нынче до смерти запостились, голодной смертью померли…
Кузнец вновь вырвался из рук Молчана, зашептал, тараща глаза:
— Быть кончине мира в полночь с субботы на воскресенье, пред масленицей: земля потрясется, распадутся в песок каменья, померкнут солнце с луною, дождем звезды посыпятся на землю, протекут реки огненные и пожрут всю тварь земнородную. В огне явится антихрист: плоть его смрадна, пламенем пышет пасть, из ноздрей, из ушей тож огни пылают…
— Водою его, что ли, холодной спрыснуть? — с тоской в голосе сказал Крыков. — Давай, Ватажников, принеси ведерко…
Ватажников засмеялся, махнул рукой:
— Мучитель, право мучитель! Ходит по избам, говорит слова прелестные; кои люди и рты раскрыли: Нил Лонгинов с Копыловым колоды себе выдолбили, гробы, помирать собрались. Женки ревмя ревут. На верфь на баженинскую заразу свою занес, проповедник: кои мужики дельные были — от дела отвалились, помирать готовятся. Ополоумел, ей-ей…
Афанасий Петрович взял трубку, открыл кисет; Кузнец на него покосился, тихо сказал:
— Уйду я. Нечего мне с вами делать.
Крыков ответил спокойно:
— Иди, иди! И впрямь нечего! Кликушествуешь только…
Кузнец ушел, не поклонившись, сухой, отощавший, с яростным взглядом. Молчан с завистью произнес:
— Силища, черт! Не жрет, не пьет, не спит — как не помер по сей день. И мастер на диво: все может сделать — копье, фузею, пушку отлить, колокол для церкви. Ни мороза не боится, ни бури в море, — все ему нипочем. А как говорить зачнет, народишко только его и слушает — даром, что околесицу плетет…