Если задача Воланда и его свиты сводится лишь к наказанию грешников, то почему они так боятся крестного знамения и произнесения вслух Божьего имени? Они же вроде бы “ни в чем не виноваты” — как не виноваты сотрудники ГУИНа в преступлениях своих “подопечных”. И нет как будто у них особых оснований не любить тех, кто в число таких “подопечных” не попал. Но отчего же Воланду так тяжело в обществе Левия Матвея? И за что он наказал душевным заболеванием невежественного, но, в общем, не такого уж плохого человека Ивана Бездомного — не за то ли, что тот сразу инстинктивно почувствовал в Воланде силу темную?
А зачем потребовалось всемогущему Воланду измываться над буфетчиком Соковым, человеком, как верно заметила служанка сатаны Гелла, “маленьким”, да еще вести с ним столь продолжительный разговор? Заметьте также, что Воланд принял его в обстановке едва ли не торжественной, чего не удостаивались ни Мастер, ни Маргарита, ни гости на сатанинском балу, которых он встречал в грязной ночной рубахе. В чем тут дело?
А в том, что Соков — человек верующий, точнее, по определению Булгакова, “богобоязненный”, потому что для настоящего верующего он слишком жаден и сребролюбив. Он пришел просить свои сто рубликов у Воланда в самый печальный день Великого поста — в Страстную пятницу, когда был распят Христос. Но в церковь Андрей Фокич, видимо, по дореволюционный привычке все-таки захаживает, поэтому наметанным взглядом отмечает некоторые странности в гостиной квартиры N 50. “Сквозь цветные стекла больших окон лился необыкновенный, похожий на церковный свет”, “стол был покрыт церковной парчой”, “пахло не только жареным, но еще какими-то крепчайшими духами и ладаном” и т. п. Почувствовали ли вы эту “церковную” атмосферу в соответствующей сцене фильма Бортко? Увидели ли в исполнителе роли буфетчика Сокова человека богобоязненного?
Если режиссер посчитал, что всё это не важно, то он вообще не понял смысла данного эпизода (и многих других тоже). Перед Соковым разыгрывается не что иное, как “черная литургия”, кощунственная пародия на православное богослужение, исповедь и Причастие. Да, Соков — не очень достойное чадо Церкви, но ведь удар-то наносится не по Сокову, а по Церкви и Христу. Вопрос о шпаге, заданный буфетчику голой ведьмой Геллой, вовсе не праздный или юмористический: речь идет об оружии духовном. Как писал Гоголь в своем “Размышлении о Божественной литургии”, протоиерей, облачаясь перед службой, “привешивает к бедру своему четыреугольный набедренник одним из четырех концов его, который знаменует духовный меч, всепобеждающую силу Слова Божия”. Отсюда и появление шпаг самого Воланда и его свиты в передней, символизирующих, понятное дело, нечто другое, чем Слово Божие и “победу над смертью”.
Соков встречен нечистью в типичном для нее издевательском духе — как священник. По требованию Воланда Азазелло “ловко подал ему один из темных дубовых низеньких табуретов”. Похожие табуреты в алтаре служки подают священникам, чтобы они сидя слушали чтение пономарем “Деяний святых апостолов”. Это, разумеется, сделано Булгаковым неслучайно. Поскольку недобросовестный, жадный буфетчик Соков — первый богобоязненный человек, встреченный Воландом и его свитой в Москве, то, издеваясь над ним, они издеваются над апостольской идеей — идеей, по мнению сатаны, вздорной, несуществующей, как не существует “осетрины второй свежести”. Здесь Воланд сознательно прибегает к древней христианской символике — рыбе. А по Бортко выходит, что он просто острит по поводу порядков в буфете, словно какой-нибудь Жванецкий!
Естественно, Соков, посмевший присесть в присутствии сатаны, падает с поданного Азазелло табурета. При этом он выплескивает себе на брюки “полную чашу красного вина”. Увы, это тоже не шутка, а тяжкое кощунство на евхаристический канон: преобразование вина в Кровь Христову. Далее Воланд угощает Сокова мясом, которое жарил на кончике шпаги Азазелло, что не менее кощунственно — высмеивается Причащение Телом Христовым.
И дальше — в подобном всё духе. Так, может, и хорошо, что Бортко не стал этого акцентировать, щадя чувства верующих? Но тогда не стоило и снимать “Мастера”. Мы видим в фильме лишь одну ипостась образа Воланда, которую тот заготовил для профанов. А ведь он — “лжец и отец лжи”. Почему он столь жестоко расправился с Соковым? Чем же, в самом деле, так провинился, кроме сребролюбия и торговли несвежей осетриной, Андрей Фокич, чтобы наградить его пыткой ожидания мучительной смерти?
Критик Латунский и доносчик Алоизий Могарыч, погубившие Мастера, в конце романа живут и здравствуют, а несчастный Соков, видите ли, должен умирать от рака печени!
Нет, Воланд ненавидит и преследует кого-либо не по случайной прихоти. Он-то знает подлинную историю страданий и распятия Иисуса Христа! Воланд — враг Христа, “дух зла и повелитель теней”, “старый софист”, как говорит “глупый” Левий Матвей. Но разве сам Булгаков не поддался отрицательному обаянию своего же страшного персонажа? Есть такое дело, не стоит и спорить. Правда, глубина образа Воланда тоже осталась непонятой Бортко — и всё, полагаю, от недостаточного знакомства с духовной литературой. Ведь сатана — это падший ангел, поднявший в незапамятные времена мятеж против Бога. А как должен вести себя падший ангел, оказавшийся повелителем теней? Не исключено, что так же, как священник-расстрига, говорящий атеистические речи привычным языком церковной проповеди. Вот и Воланд: совершает гнусные, аморальные поступки и сопровождает их высокопарной моралью (“каждому будет дано по его вере” и т. п.). С литературной точки зрения это явилось безусловной находкой. Но проглядывал ли падший ангел в игре Басилашвили-Воланда? Нет, не проглядывал, да и Бортко, скорее всего, себе и актеру такой цели не ставил. И совершенно напрасно.
Потому что 10 серий сатиры и буффонады — это оказалось слишком длинно. Ведь “Мастер и Маргарита” — сатирическое произведение только по форме, но никак не по содержанию. А содержание, похоже, осталось для Владимира Бортко закрытым.
БОРИС ШИШАЕВ РАЗУМЕНИЕ СЕРДЦЕМ
Размышления над стихами Нины Груздевой
Шестидесятые годы прошлого столетия… Звучит уже исторически, не правда ли? А ведь это и в самом деле были исторически очень значимые годы — подъём всей нашей культуры на какой-то совершенно новый, сокровенный уровень, огромный всплеск поэзии и прозы…
Мы учились тогда в Литературном институте имени А. М. Горького — и Николай Рубцов, и Сергей Чухин, и Нина Груздева, и автор этих строк. Да разве только мы? В Литинституте учились тогда многие из тех, чьи имена стали гордостью русской литературы в последующие десятилетия, с кем и поныне поставить рядом некого.
У Николая Рубцова в Москве было как бы два круга друзей: один составляли литераторы, укоренившиеся в столице, имевшие уже немалую известность и обладавшие недюжинной деловой хваткой, а в другой входили, что называется, свои — земляки-вологжане, включая и тех, кого я назвал выше, да ещё рязанские, уральские, алтайские ребята, едва только начавшие утверждать себя в литературе. В этом кругу Коля отдыхал душой, тут говорилось больше о простом, земном, сердечном, тут его ценили по-настоящему, стихи его слушали, затаив дыхание.
Сидели мы как-то в общежитии на улице Добролюбова в моей угловой комнате, и разговор зашёл о женском контингенте Литинститута.
— Это надо же… — сказал Серёжа Чухин. — Целый этаж у нас тут женский, и в основном ведь поэтессы все… Это сколько же будет поэтесс? Слушайте, братцы, а можем мы кого-либо из них поставить вот тут, рядом с нами?
— А наша Нина? — встрепенулся Рубцов. — Про нашу Нину Груздеву ты забыл, что ли? Только Нине рядом с нами и место, а остальным даже и близко делать нечего. Нина — поэт с большой буквы, у Нины чувство сильное, без малейшей женской подделки…
И закивали все: да, пожалуй, сильней поэта, чем Нина Груздева, на сегодняшний день на женском четвёртом этаже не найдётся.