Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Именно издевательски загубленные жизни Ермакова и Миронова, тысяч других несломленных, самых достойных и сильных, невидимым пеплом стучавшие в сердце творца “Тихого Дона”, внутреннее нравственное обязательство перед памятью о них и придали Шолохову то поразительное духовное упорство, с каким он защищал под сильнейшим нажимом и писательского, и партийного начальства своё право выразить в Григории Мелехове художественный интеграл их трагической судьбы, не пойти на фальшивую финальную ноту (привести героя к “нашим”, к большевикам). А что бы стоило это сделать конъюнктурному препаратору чужого и идеологически чуждого ему романа, каким представляют великого писателя антишолоховеды?! И почему они не вспоминают, что Шолохов был единственным советским писателем, который, как будто повторяя дерзновение писем Миронова Ленину, с уязвлённой страстью и гневом писал Сталину жесткие пространные послания, рисуя в них с какой-то адской натуры времени коллективизации, а потом массовых арестов картинки часто шаламовской жути, что он единственный посмел прямо разоблачать чудовищную репрессивную систему, пыточную механику следствия?!

Ну а как же его выступление против Синявского, Даниэля, Солженицына — то, что считается несмываемым “преступлением”, морально навсегда “уронившим” его личность в глазах наших либералов? Кузнецов верно усматривает тут конфликт между “национально-государственническим комплексом идей”, близким Шолохову, и либерально-западническими идеалами его оппонентов. Именно в ответственности писателя за столь тяжко, жертвенно доставшуюся стабильность и успехи страны и народа (выруливших из той кровавой бани гражданского самоистребления, которую он явил нам в “Тихом Доне”) лежит главная причина его неприятия в 1970-е годы диссидентов — веще предчувствовал по историческому, революционно-неистовому опыту, какой государственной катастрофой, ещё одним пагубным народным надрывом может обернуться их тогда ещё слабосейсмическая активность.

Надо в упор не видеть, не изучать, не понимать “разоблачаемую” реальность, чтобы записывать Шолохова в “твердолобого коммуниста”, органически неспособного на объективную художественную оптику “Тихого Дона”. А вот хорошо знавшая Шолохова, восхищавшаяся его удивительным талантом старая коммунистка-идеалистка Евгения Левицкая, свидетельствам которой Кузнецов придает большую психологическую ценность, пишет о его предельной душевно-духовной закрытости, о том, что в характере, сомнениях и метаниях Григория Мелехова “много автобиографического”, что держит он свой внутренний мир “за семью замками”… Надо сказать, что сам Кузнецов строит свою разгадку психологии писателя, сути его миропонимания, сближая его с такими выдающимися сынами народа, как Миронов, утверждая, что “при всём своём внутреннем одиночестве Шолохов до конца своей жизни оставался убеждённым коммунистом по своим взглядам и идеалам”, разочаровавшись разве что в извращениях этих идеалов, в тех, кто стоял у власти, в методах и стиле их работы и отношения к стране и людям…

На мой взгляд, Шолохов чувствовал дефекты и изъяны и самого идеала, прежде всего в его разделительно-классовом пафосе, в его индустриально-городском пролетарском склонении, попирающем традиционные народно-крестьянские ценности, и, может быть, больше всего в его антропологической подслеповатости, не желающей замечать глубокой противоречивости, бытийственного несовершенства, вытесняющей эгоистической самости смертного человека. Шолохов явно не верил в возможность “смертного сделать счастливым”, в шанс построения рая на земле с таким органически “падшим”, отравленным “смертной болезнью” человеком, хотя и видел гармонизирующие ресурсы коллективного, родственного уклада, жизненно-неистребимой, природно-языческой, народной смеховой стихии. Кстати, именно у Шолохова народная смеховая культура в своей миросозерцательной глубине — как вечный ответ народа на невыносимо трагическую серьёзность исторических и житейских передряг, как обнаружение относительности всего претендующего на вечность своего догматического господства — выразилась в редкой, можно сказать, уникальной для русской литературы XX века полноте. И никакой другой литератор не может тут его заменить или подменить (как произвольно хотелось бы антишолоховедам). Вместе с тем “Тихий Дон” не стал бы одной из великих мировых книг, если бы в нём не предстала кроме мощно явленной социальной, исторической, народной драмы ещё и экзистенциальная трагедия смертного бытия, глубины и изнанка человеческого естества, тайна любви и природно-космической жизни, поразительное художественное видение вещей, даруемое гению…

“Несравненный гений!” — так словами Солженицына, когда-то (будем надеяться, не навсегда) отбросившего это единственно возможное объяснение феномена молодого Шолохова, называет заключение к своему колоссальному труду Феликс Кузнецов. К обогащающему, увлекательному путешествию по нему, страница за страницей, глава за главой и часть за частью, хочется пригласить всех любящих русскую литературу и одного из великих её творцов XX века, как, впрочем, и тех, кто так долго и упорно отрицал очевидное и фантазировал свои химеры. Надо же им отреагировать на такое полное и сверхполное, исчерпывающее разоблачение! Впрочем, в последнем я не уверена — игнорирование света истины, критика молчанием (слона-то я в упор не вижу!) входят в задание их сомнительного, часто подлого и корыстного предприятия.

Андрей ВОРОНЦОВ ПРОЧТЕНИЕ ПО ДИАГОНАЛИ

О телевизионном сериале “Мастер и Маргарита”

После того как схлынула первая волна откликов на экранизацию Владимиром Бортко булгаковского романа “Мастер и Маргарита”, пришло время серьезных оценок по существу. Применив, в традициях нынешнего “новояза”, к художественной сфере малохудожественное слово “продукт”, можно твердо сказать: фильм Бортко — продукт достаточно качественный. Да и трудно было ожидать иного: для режиссера это уже вторая булгаковская экранизация, за плечами также весьма удачная постановка “Идиота” Достоевского. Бортко — классик советского и современного российского кино, работающий добротно и со вкусом.

Но созданный им “качественный продукт” так и не стал настоящим произведением искусства, каким, без сомнения, является булгаковский роман. В случае с “Мастером и Маргаритой” мы имеем дело не только с книгой мистической (таковы, в общем, и “Собачье сердце”, и “Идиот”), но с текстом, буквально напичканным тайными метафорами, аллегориями и подтекстами. На этот счет существует весьма обширная литература: назову только имена таких авторов, как Михаил Гаспаров, Борис Агеев, диакон Андрей Кураев… Совершенно очевидно, что Бойко ее игнорировал, решив снять, “как сам видит”. В других случаях это могло быть вполне оправданно, но только не в этом.

Когда Булгаков писал “Мастера”, он проштудировал не только апокрифические свидетельства о Христе, но и все, что нашлось в ту пору в московских библиотеках по демонологии и черной магии. Не знаю, нужно ли это было делать Бортко, но ему следовало задать себе вопрос: зачем это делал Булгаков? Ведь что такое, в сущности, обрядовая сторона демонологии и черной магии? Это — попытка мистическими средствами опровергнуть мистику христианства. Так называемые таинства сатанизма несамостоятельны — они в извращенной, кощунственной форме пародируют христианские таинства.

Не исключено: лично для Бортко явилось большой удачей, что самый страшный подтекст булгаковского романа он просто “проскочил” по неведению, но “продукт”, который он нам представил, имеет к настоящему замыслу “Мастера и Маргариты” весьма отдаленное, декоративное отношение.

Выдвинутый Агеевым, Кураевым и многими другими авторами тезис, что история булгаковского Иешуа — это версия евангельских событий, рассказанная с точки зрения сатаны, трудно оспорить, потому что спорить здесь не о чем: Воланд неоднократно назван в романе сатаной, а именно из уст Воланда мы и слышим впервые рассказ об Иешуа. Послушать этого Воланда, так получается, что он и впрямь представляет собой силу, “что вечно хочет зла и вечно совершает благо”. Он вроде бы и к распятию Христа не имеет прямого отношения: всё, мол, злые люди сделали сами, за что и попадут к нему в ад, а он их примерно накажет… В потустороннем мире господин Воланд — вроде как глава ГУИНа в нынешней российской пенитенциарной системе. Или как генеральный прокурор. Вот этому-то “пиару” Воланда, талантливо исполненному Булгаковым, Бортко и поверил и изобразил нам жестокого, но справедливого хозяина невидимого ГУЛага или ГУИНа. Между тем Булгаков, хотя его трактовка, мягко говоря, далека от христианской, смотрел на все это несколько иначе — во всяком случае глубже.

41
{"b":"100950","o":1}