А между тем в Риме никогда еще не видывали зрелища, подобного этому триумфу. Все, что досталось в добычу победителям — сокровища греческого искусства, картины и статуи, оружие и воинские машины, драгоценная утварь и звонкая монета, — все это в течение трех дней, предназначенных на торжество, носили и возили возами, в громадном количестве показывая народу. Драгоценнейшей приманкой триумфа был несчастный македонский царь со своими детьми. Вслед за колесницей императора шло его победоносное войско. И этот триумф действительно был необыкновенным зрелищем: современный греческий историк Полибий справедливо замечает, что этот триумф был заключительной сценок великого исторического развития, увенчанием и завершением которого (катастрофой, как он выражается) было уничтожение Македонского царства. Очень многим, по свидетельству Полибия, удалось еще не в весьма преклонном возрасте пережить громадный переворот последних 53 лет, произошедший в жизни Рима. Более всего отчетливым и ясным он должен был представляться сознанию самого триумфатора, которому в этот торжественный миг должна была неизбежно приходить на память одна из самых потрясающих сцен в истории римского государства вообще и в фамилии Эмилиев в частности, — когда его отец после безнадежно потерянной битвы кричал вслед трибуну Лентулу, что «теперь надо позаботиться только о защите Рима, как столицы союзного государства». В ту пору, когда Рим после битвы при Каннах трепетал за свою жизнь, Эмилий Павел был 11-летним мальчиком. Теперь, когда он вступил уже в 61-й год и видел, как перед его колесницей выступает последний потомок Александра Великого, во всем тогда известном мире не было уже никого — ни царства, ни города, ни федерации, — которые бы, не потеряв рассудка, решились еще раз вступить в борьбу с Римской республикой. С поразительной ясностью этот день гласил всем: сенат и римский народ стали теперь преемниками прав Александра Великого.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Влияние и последствия последней борьбы. Начало римского всемирного владычества. Завоевательные войны
Возрастающая экспансия Рима
В данную минуту весь народ и особенно его правящие классы — все поддалось одуряющим впечатлениям переживаемого момента, а те огромные суммы звонкой монеты, которые были внесены в государственную казну последними войнами (одна только третья македонская война доставила казне огромную сумму), равно как и то, что досталось в добычу участникам этих войн, возбудили в массе обманчивое ощущение изобилия. Эти впечатления еще усиливались теми униженнейшими пожеланиями счастья, которые отовсюду приходили в Рим. Из самых различных стран являлись посольства с золотыми венками или даже лично самые владетельные особы; так, явился брат пергамского царя Аттал, сын царя Масиниссы Масгаба, который прикинулся даже обиженным, когда римляне заплатили за зерновой хлеб, доставленный им нумидянами, вместо того, чтобы принять эти запасы как должную дань от своего вассала. Царь Прусий Вифинский, который всех превзошел в льстивых речах, всюду являлся в шапке, стараясь показать, что он смотрит на себя как на вольноотпущенника римского народа. Тот же, кто во время последней войны хоть на минуту поколебался или мог быть заподозрен в малейшем колебании, приближался теперь к торжествующему Риму не иначе как с трепетом. Поразительным примером той громадной мощи, какой обладала республика, может служить посольство Гая Попилия Лената к царю Антиоху Эпифану Сирийскому, который во время войны Рима с Македонией решился напасть на Египет, чтобы за счет этой страны вознаградить себя за убытки, понесенные его отцом при заключении мира с Корнелием Сципионом. Антиох появился в Нильской долине уже с войском. Тогда советники малолетнего государя, шестого из Птолемеев (Филометора), ввиду угрожающей опасности обратились в Рим, и в то время, когда сирийский царь явился под стенами Александрии, римский посол был уже на месте.
Птолемей VI Филометор (слева). Антиох IV Эпифан, царь Сирии (справа). С их монет.
Царь при свидании протянул руку претору, который был ему знаком. Попилий, не принимая руки, передал царю грамоту от сената с определенными требованиями. Он выжидал, пока царь читал; прочитав грамоту, царь медлил с ответом, требовал времени на размышление. Тогда римлянин очертил своим жезлом на песке круг около царя и его приближенных. «Прежде чем ты выйдешь из этого круга, — сказал Попилий, — ты дашь мне ответ, который бы я мог передать сенату». Т. к. это происходило после сражения при Пидне, то размышлять долго не пришлось: царь принял римский ультиматум, сказав: «Я исполню желание сената». И только после этого римский посол протянул ему руку, как другу и союзнику Рима. Новый самодержец, римский сенат, уже проявлял кое-какие деспотические прихоти. Царю Эвмену Пергамскому, который во время войны на мгновение поколебался, хотя это колебание и не выказалось никаким явным, осязательным фактом, сенат выразил свою немилость, а родосцы, так некстати сунувшиеся со своим посредничеством и тем самым заявившие сомнение в могуществе Рима, могли отклонить от себя грозившую им войну только униженнейшей покорностью. По этому случаю из множества дошедших мнимых речей, сказанных как будто в римском сенате, а в сущности представляющих собой риторические упражнения позднейшего времени, дошло только одно живое слово, действительно принадлежащее этому времени: речь Марка Порция Катона в защиту родосцев. Оратор еще представляет все переполненным радостью по случаю великой победы. Он даже заявляет опасение, как бы «по поводу такого успеха» все не потеряли голову, что вообще обычно между людьми. «Потому-то и говорю я, и тем более советую, чтобы это дело (вопрос о родосцах) отложить решением на несколько дней, пока после такой великой радости мы снова не совладаем с собой». Весьма разумно и с большой прямотой он указывает на то, что не одни родосцы, а и «весьма многие народы и нации» не желали бы такого «полного поражения царя Персея»… «И может быть даже вовсе не во вред нам, а просто из опасения, как бы не случилось нежелательное: когда мы никого из людей не будем более бояться, то, пожалуй, мы только одни и будем господами, а все остальные рабами». И затем продолжал: «Официально родосцы никогда бы не оказали поддержки Персею; даже тот, кто хотел бы возвести на них самое тяжкое обвинение, мог бы только сказать: они хотели бы быть нашими врагами: ну а с каких пор такое желание можно считать заслуживающим наказания? Какой закон налагает кару на человека, желающего обладать более чем 500 югерами земли? И если мы не оказывали особого почета тому, кто и хотел было сделать нечто доброе, но все же не сделал — то почему же мы станем с особенной строгостью относиться к родосцам не за то, что они какое-либо зло сделали, а за то, что зло сделать хотели?» В возражениях оратору ссылались на высокомерие родосцев… «А если бы даже и так? — отвечал Катон. — В каком смысле это нас касается? Или уж вас может прогневать даже то, что кто-либо может быть высокомернее вас?»
Высокомерие народа
К несчастью, был и такой вопрос, в решении которого большинство римского народа и даже сам этот честный и замечательный государственный деятель, так правдиво и разумно защищавший родосцев, не могли выказать такого беспристрастия, которым дышала речь Катона. Было на свете такое государство, которому нельзя было извинить того, что ныне всепобедная республика должна была в течение 20 лет трепетать перед одним из его граждан. Можно даже сказать более: воспоминание о том времени, когда, по собственному выражению Катона, «Ганнибал зубами терзал италийскую землю» — о тех страшных пятнадцати годах, когда африкано-испано-галльское войско стояло в Италии, — лежало в основе всей внешней политики мужей, которые, подобно Катону, провели юность и первые годы мужества в этой тяжкой борьбе. Тот дух страшной, непримиримой ненависти, который был вызван этой борьбой, проявлялся каждый раз, когда речь заходила о Карфагене.