Потом мы время от времени встречались на Гейльбронской улице в нейтральном месте, которое он, по-видимому, рассматривал как вербовочный пункт для будущих капитанов. Так, он придавал важное значение встрече с Эрнстом Никишем,[28] в результате меж-ду ними состоялся неприязненный диалог — это была встреча кошки с собакой. Этот диалог оказался очень поучительным, так как он затронул самые чувствительные точки, например слово «рабочий». В этом смысле он был похож на короткую, точную аускультацию с плачевным результатом. Никиш уже не был марксистом, но подобно Генрику де Ману,[29] он прошел школу диалектики, и это не могло не сказаться. По этой причине их разговор отчасти напоминал такое абсурдное мероприятие, как состязание между тяжеловесом и боксером легчайшего веса, причем интеллектуальный силач одновременно был слабее в политическом отношении. Эта встреча больше не повторялась. Однако я полагаю, что она повлияла на судьбу Никиша.
Потом там можно было видеть функционеров, которые приходили туда после первых успехов на выборах, вероятно, надеясь как-то пережить надвигающиеся перемены. Приходили знаменитости кино, радио и прессы, актеры и актрисы, среди прочих Георге,[30] который производил там такое же неуместное впечатление, как если бы вдруг средневековый человек, своего рода Флориан Гейер,[31] нечаянно забрел в бар современного отеля. Там я познакомился и с Валериу Марку, маленьким, необыкновенно умным евреем, который сыграл заметную роль во время венгерской революции при Бела Куне и уже шестнадцатилетним подростком совершил паломничество в Цюрих к Ленину, о котором даже написал книгу. Теперь он занимался представителями революционной мысли, которые после 1806 года появились в среде прусского офицерства, уже написал работу о Шархорсте и «Рождение наций» и готовил книгу о преследовании евреев в Испании и Португалии.
Еще тут были люди «Черного фронта»[32] — уволенные майоры вроде Бухрукера и Гильберта, из которых один замышлял поднять восстание в Кюстрине, другой — командовал в Туркестане большевистской дивизией, был некто доктор Геймзот — друг Рема и врач по профессии, имевший какую-то сомнительную практику в районе Виттенбергской площади, настоящая волчья яма. Подобно ясновидящему Гануссену[33] он был так напичкан опасными тайнами, что его ликвидировали одним из первых.
Сам доктор тоже приводил с собой свою свиту, которую я тщетно пытаюсь припомнить поименно, поскольку они были еще тоньше и глаже, глаже чем их шеф. Один из них, как я заметил, отличался тем, что умел так подладиться к господствующему на данный момент мнению, что сам как бы растворялся, становясь невидимкой, он, словно хамелеон, сливался с рисунком обоев. Впоследствии он, кажется, стал обербургомистром Берлина.
Ателье на седьмом этаже, от которого были в ужасе все остальные обитатели дома, походило на освещенный аквариум, в котором кишела живность на любой вкус: каракатицы, медузы, длинноволосые актинии, акульи эмбриончинки с еще не отвердевшей кожицей. В прихожей висела карта Нью-Йорка. Трудно было найти где-нибудь более разнородное общество, если только вы не посещали празднества, устраиваемые Эрнстом Ровольтом,[34] который явно находил особое удовольствие в составлении экзотических пиротехнических смесей, особенно в честь дня своего рождения. Там можно было встретить Брехта, Броннена, Эрнста фон Заломона[35] и заядлых пьяниц вроде Томаса Вольфе.
Социологическая мерцательность относится к числу первых признаков климатических катаклизмов, так же как и помрачение умов, оптимистическое настроение, не позволяющее им разглядеть надвигающуюся опасность. Лишь потом, гораздо позднее, я осознал зловещий смысл этих сходок. Будь на моем месте Казот,[36] он бы, наверное, разглядел, что большинство участников уже отмечены печатью рока, что за плечами у них уже стояла смерть, в то время как они еще курили и крутился граммофон, причем смерть ужасная. Танцы шли на очень тонком паркете. Сперва отравилась хозяйка, изумительно красивое создание; говорили, что она была агенткой. Ателье было слишком заманчивым местом, чтобы туда не попытались запустить свои щупальца самые разные силы. За этим последовала череда других самоубийств; так, например, покончил с собой один толстячок, который мне казался воплощением довольства, затем пошли ликвидации.
Я не хочу сказать, что не заметно было вообще никаких предвестий. Но они не могли не быть смутными. Однажды я заметил, как Эдмонд, человек, наделенный даром предчувствия, разглядывал потолок, словно искал там какой-то фатальный предмет. Как-то подняла вой большая русская борзая, ее успокоили снотворным.
События последних двенадцати лет исказили картину, характерной чертой которой была как раз та незначительность, которая является неотъемлемой частью безумств нигилистического общества, ее выматывающих душу ночных разговоров. Когда взлетает на воздух крепостная башня, начинаешь преувеличивать значение спичек. В то время бойкие умники, которые потом уверяли, будто бы еще тогда все знали наперед, не слишком высоко ставили доктора. «Этим ребятам еще многому предстоит поучиться», — такое высказывание я сам слышал по радио из уст Штофрегена, который впоследствии был назначен преемником толстяка, застрелившегося перед зеркалом. Такие высказывания можно потом по желанию вспомнить или забыть в зависимости от того, что тебя больше устраивает. Память услужлива.
В этом и заключается опасность подобной ретроспективы. Оглядываясь на прошлое, ты примысливаешь заодно и все его последствия, не говоря уже о пристрастном отношении. Но мне кажется, я не обманусь, если скажу, что в то время шансы новой массовой партии оценивались скептически. Поднятый ею ажиотаж, скорее, говорил не в ее пользу. Карл Шмидт как-то сказал: «Сплошные банальности!» Впрочем, с улыбкой человека, которому знакомо знаменитое высказывание Оксеншерны.[37] Мой отец сказал: «Когда я увидел, как правительство позволило вытащить себя на суд, я выбрал этих людей». В одной лавке в Штеглице я услышал, как женщина, которой мясник подсунул слишком много костей, в споре с ним упоминала Гитлера. Там ей виделась справедливость. Однако в мясных лавках Веддинга (Веддинг — рабочий Берлина) можно было услышать как раз другое. То, что говорится на улице, всегда интересно знать, но не имеет прогностической силы. Во всяком случае ни о каких баррикадах и речи быть не могло.
Консерваторы считали, что надо «заслать к ним умных людей», т. е. вытеснить их из руководства. Коммунисты готовились заступить их место с началом гражданской войны. У их теоретиков, например, у Виттфогеля,[38]1 был поэтапно расписан путь, который приведет их к цели по рецептам диалектики. Виттфогель принадлежал к числу умных коммунистов; в последний раз я видел его незадолго до того, как он, только что выпущенный из концентрационного лагеря, отправился в Китай. Кстати уже у него мне бросилось в глаза то молчание, которое царило вокруг этих мест, словно вокруг мертвого дома.
Довольно распространенным был такой взгляд, что предстоит основательная встряска, причем благодетельная. «Так дальше нельзя!» Дескать, эти люди, как театральные служители, раздвинут занавес, переломают старый хлам и уйдут, освободив сцену. Так оно и вышло, но только их выход затянулся больше, чем все предполагали году этак в 1930-м. С логической, как и с психологической точки зрения, скорее можно было предположить, что повторится, в увеличенном масштабе, спектакль, разыгранный в мюнхенской пивной «Бюргербройкеллер». Представлялось также возможным, что их просто посадят в тюрьму и конфискуют их кассу. Этого и боялся Гитлер. Популярно было сравнение с Буланже.[39]