Мы сейчас заново переживаем век, когда погибали один за другим Гальба, Отон, Вителлий[17] он повторяется во всех подробностях с тем отличием, что на горизонте не видно Веспасиана. Вителлия волочили, надев на крюк. Все это уже очень давно можно было уловить, прислушавшись к ликованию масс. Как говорит Гераклит, когда языки народных ораторов становятся острыми, как нож мясника, ликование толпы звучит в ритме взмахов серпа или топора. И, треснув, разлетаются старые запоры. Снова, в который раз, перечитываю дело Дрейфуса, от которого у меня всегда заходится сердце. В нем, как в изощренной модели, сработанной демонами, явственно проступают все силы нашей эпохи; здесь они сходятся, складываясь в многогранный кристалл. Этот процесс представляется все более значительным, по мере того как ход исторического развития подтверждает его все новыми примерами. Как же похожа судьба германского генерального штаба на судьбу полковника Анри, Дрюмона, Барреса, судьбу «Libre parole»[18] — эти неисчерпаемые источники наших общих мест!
Кирххорст, 1 мая 1945 г.
Цветут сирень и ландыши. Эти цветы и пылающее сердце украшают портрет сына; сегодня ему бы исполнилось девятнадцать лет.
В 119-м псалме, манифесте праведной жизни, я вычитал прекрасный стих: «Странник я на земле, не скрывай от меня заповедей Твоих… Оживи меня по слову Твоему».[19]
В этом смысле смерть — величайшее научение, какое мы только можем получить, и тогда мы перестаем быть странниками. Мы вступаем в свои владения.
Вечером по радио объявили о смерти Гитлера, которая столь же темна, сколь и многое другое, витающее в атмосфере вокруг его личности. У меня было такое впечатление, что этот человек, подобно Муссолини, давно уже действует как марионетка в чужих руках, под влиянием посторонних сил. Бомба Штауфенберга не отняла у него жизнь, но убила ауру; это было заметно даже по его голосу. Еще задолго до того, как оно произошло, я уже предчувствовал, что нечто подобное будет предпринято, причем человеком старинной фамилии, думал также, что оно подействует только в случае неудачного исхода. В 1939 году я подробно изложил эти мысли на примере образа Зунмираса.[20]
Говорят, что этот великий человек будто бы отравился. Это противоречит видению, о котором Циглер рассказывал мне в 1942 году, кажется, в Париже. Его супруга увидела Гитлера лежащим в каком-то темном месте, изо рта у него текла кровь. За несколько лет до этого она увидела в астрономический час пожар большого дирижабля в Лейкхерсте.
При воспоминании об этом вечере меня охватывает жуткое чувство. Это было в «Кафе-де-ла-Пэ».
Мы должны вернуться, пройти вспять по пути, предначертанному Контом: от науки через метафизику к религии. Разумеется, под горку-то идти было легче. И по каким же признакам мы поймем, что приблизились к цели? Да по всему! А в духовном плане по тому, что воззрения будут делаться более общими, а не более частными, как теперь.
Кирххорст, 2 мая 1945 г.
В саду цветут одичавшие белые нарциссы. Они напоминают мне о моих странствиях по каменистым участкам Айн Дьаба, где я видел такие нарциссы в декабре, они цвели в пустыне плотными кустиками.
Я продолжаю просмотр моих бразильских заметок, причем замечаю, что мое ухо стало чувствительнее к малозаметным плеоназмам, таким, как например «еще нетронутый».
То же относится и к скрытым противоречиям; при обострившемся зрении обнаруживаешь, что они кишат повсюду, словно микробы. Выражение «приобрести оттенок» годится вообще только для приятного оттенка, однако такие соображения не возникают при математическом складе ума.
Впрочем, эту точность не следует доводить до крайности, граничащей с педантизмом. Язык не сводится к логике, он всегда в чем-то шире. Если убрать эту разницу, язык станет стерильным. Стремление к абсолютной точности заводит в тупик. Автор же должен понимать различие между математической и художественной точностью.
Я сделал интересное наблюдение, что ночные бомбежки, которые в последние годы в значительной степени окрашивали всю нашу жизнь, были тотчас же забыты, как только прошли американцы. В памяти населения они остались точно сон. Это бросает определенный свет на иллюзорность страшного мира.
Труд, внимание к мелочам создает не только некий противовес иллюзиям, но также помогает сохранять достоинство или восстанавливать его в том случае, если ему нанесен урон. Чем больше усиливается паника, тем приятнее видеть человека, который не придает ужасному чрезмерного значения и не склоняется перед ним — в атеистические времена это дается не легче, а напротив, даже труднее. В детстве, когда я едва научился читать, на меня большое впечатление произвел один случай времен боксерской войны. Кажется, это был рассказ одного офицера из штаба Вальдерзее[21] о казни китайских заложников. Они стояли в длинной очереди, дожидаясь, когда им отрубят голову. Офицер обратил внимание на одного китайца, который, стоя в этой очереди, читал книгу. Это зрелище его поразило, и он выпросил у распорядителя казни сохранить жизнь этому человеку, его просьба была исполнена. Он сообщил читающему, что тот помилован. Китаец вежливо поблагодарил его, сунул книжку в карман и ушел с места казни, где все продолжалось прежним чередом. Позднее я спрашивал себя: какого рода могла быть книга, которую он читал? Надо бы узнать этот текст. Сегодня я могу себе представить, что он читал какую-нибудь главу из книги «Цзин Пин Мэй»[22] или руководство по разведению лилий. Знающего человека узнают не по материи, которой он занят, а по его знанию. Вот в чем проверка; есть пустые молитвы, а есть улыбка, которая убеждает.
Крестьяне снова в поле, хотя у них расположились на постой пирующие орды. Что будет с урожаем, неизвестно. Но крестьянин с плугом, пашущий свое поле, в то время как по дорогам идут войска, представляет собой мощный образ неустанного хода, непрерывного продолжения, настойчивости человеческих усилий, которые так часто оказываются тщетными и которые тем не менее важнее, утешительнее и имеют более прочную и глубокую основу, чем прогресс, который, скорее, от нее отдаляется. Пахарь возвращается; я видел его во время наступления во Франции, и говорят, что он пролагал свои борозды между враждебными армиями, сходившимися к полю при Ватерлоо.
Кирххорст, 4 мая 1945 г.
Завтрак разделяли с нами двое заключенных, освободившихся из лагеря Бельзен. У одного было пергаментное лицо, продубленная взрывами, сильными ожогами и обморожениями кожа. Он находился в заключении с 1939 года, в последние годы в должности капо при кухне, т. е. занимал привилегированное положение, что и сохранило ему жизнь. Я подробно расспросил обо всем этого человека, прошедшего через ряд лагерей. Сейчас наконец правда про эти места вышла на яркий свет, сменив собой слухи. Мы узнаем подробности гнусного устройства этих подлейших заведений, всю грязь их практического существования, достижения по части экономии. Свет приносит полное разоблачение, в то время как слухи оставляют слушающему возможность создать в уме, хотя и ужасную, но воображаемую картину. Я вспомнил Манца, он отсидел там больше года, но ни разу, даже за рюмкой, не решился обмолвиться ни о чем ни единым словом, кроме мрачных намеков. От намеков в случае чего еще можно отпереться, а от деталей нельзя. Однажды, когда мы в уютной компании сидели в «Рафаэле», проводя время за обычными разговорами, он вдруг поднял вверх палец: «Ничего не говорить!» Казалось, что из самых потаенных глубин его души поднялось на поверхность что-то невыразимое и на мгновение прервало все шутки, словно совиный крик. Он это видел и поплатился за это одним глазом.