– Хендрикье Стоффелс. Деревенская. Неотесанная. Вы уж извините ее.
Рембрандт продолжал смотреть на дверь.
– Очень мила… – повторил господин Бонус.
– Она внимательна к Титусу. Я очень благодарен ей.
– А сколько ей лет, господин ван Рейн?
– Ей? – Рембрандт казался рассеянным. – Наверное, двадцать – двадцать три. А что?
– Знаете, как называют такую мавры?
– Какие мавры?
– Испанские, например.
– Не знаю. Как, господин Бонус?
– Несверленый жемчуг.
Рембрандт расхохотался, принялся разливать вино.
– Как, господин Бонус? Повторите, пожалуйста,
– Несверленый жемчуг.
– Восток есть Восток! – сказал Рембрандт, все еще содрогаясь от смеха. – Несверленый жемчуг! А кто это может доказать?
Доктор Бонус поднял бокал, заговорщически огляделся.
– Вы, например, – сказал он.
– Я? – Рембрандт удивился. Поставил на стол недопитый бокал. – С чего вы взяли?
– Вы же мужчина, господин Рембрандт. Наконец, жизнь есть жизнь. А она и впрямь хороша. Обратите внимание на грудь, на талию, на ноги. Чудо!
Вошла Хендрикье. Лицо ее было свежим, щеки пылали, глаза опущены – ни на кого не глядит, платье облегает груди, которым явно тесно.
Доктор подмигнул Рембрандту. Художник сделал вид, что не заметил игривого поведения доктора. Скосил взгляд и наткнулся на ноги Хендрикье: точно литые…
Из разговора в Музее Бойманса – вам Бённингена. Роттердам. Апрель, 1984 год.
— На кого похож Титус? На отца? На мать?
– Трудно сказать. Больше черт отцовских.
– А губы?
– Губы скорее материнские.
– Сколько ему лет на картине? Тысяча шестьсот пятьдесят пять минус тысяча шестьсот сорок один. Значит, лет четырнадцать.
– Титус держит в руке карандаш. Перед ним листки бумаги. Задумался. А сколько отцовской любви вложено в портрет!
– Да, залитый светом мальчик, светящийся изнутри. А где его более ранний портрет?
– В Америке.
– С огромной любовью написан еще один портрет Титуса. Он сидит с книгой в руках, читает что-то занимательное. А на него с верхнего левого угла льется золотой рембрандтовский свет.
– Где он находится?
– Я видел портрет в Вене. В Музее истории искусств. Рядом с двумя автопортретами отца.
– Славный мальчик. О чем он думает? Может, вспомнил что-либо из того, что рассказывал ему отец о несчастной Саскии…
– Мальчик задумался. Мир в его глазах чист и светел…
Поздний вечер. С моря дует пронзительный ветер. Он способен пройти сквозь грудь, как стрела, как пуля. Рембрандту захотелось огня в камине. Не потому, что очень прохладно, а для глаз – пусть пылает пламя, пусть оно рвется кверху. От него легче на душе.
Титус спит этажом выше. Титус – слава богу! – уже перешагнул роковой порог. Пусть не так крепок, как бывают иные дети, скажем, на лейденских мельницах, но достаточно резв, достаточно смышлен.
Сегодня за день кое-что сделано: хороши оттиски с досок, на которых художник удачно схватил нищих, беседовавших на улице. Да и этот вид на Амстел не так дурен, как показалось вгорячах. Несколько сакраментальных мазков по «Данае», пожалуй, приблизили работу к концу, и холст можно будет снять с мольберта… Любопытно, что скажут амстердамские мастера, когда он выставит для обозрении многострадальную «Данаю»?.. Пусть точат языки на все лады – дело сделано. Правда, эти ополченцы до сих пор не могут успокоиться – ну и бог с ними! Лучше не думать о них, но смотреть вперед. Ученики есть, они будут еще. Силы достанет в руках и ногах, холст и японская бумага – под рукой. А чего еще надо мастеру, если в нем не угасла искра?
А ветер подвывает. Пламя в камине рвется кверху. Хендрикье Стоффелс ставит на стол тарелки, миску, хлеб, зажаренный в масле. Она вносит огромное блюдо с дичью. Прекрасное время для ужина!
– А вино? – спрашивает Рембрандт.
– Это уже по вашей части, ваша милость. – Плоть Хендрикье не умещается в тесной одежде. Она гибка и стройна. Недаром доктор Бонус обратил на нее внимание. Здоровая деревенская кровь течет в жилах этой девушки. Кто ее рекомендовал?
– Надо зажечь свечи, Хендрикье. Парочку на столе. И в том углу тоже.
– Так много? – удивляется Хендрикье.
– Не надо жалеть свеч, когда такой прекрасный ужин.
Служанка краснеет. Ярче ее щек только фартук, который отливает будто китайский шелк, хотя вовсе не шелк.
– Хендрикье, откуда такой фартук?
– Я его давно ношу.
– Не замечал что-то. Очень хорош.
Когда на столе все готово, служанка прикидывает, не забыла ли еще чего.
– Как будто все, ваша милость. Приятного аппетита!
Рембрандт молчит. Смотрит на Хендрикье. И молчит.
– Еще чего-нибудь, ваша милость?
– Да, Хендрикье!
Художник порывисто встает, придвигает тяжелый стул к столу, прямо против себя. И эдаким широким жестом, словно жену бургомистра, приглашает сесть.
– Сюда? – Хендрикье испуганно отступает.
– Да, сюда. И тарелку вот сюда. И свечу вот сюда.
Все это Рембрандт проделывает сам.
– Что вы! Я сыта.
– Поужинай со мной. Неужели тебе не жаль покинуть меня здесь, в этой просторной столовой? Чтобы со мной ни души? Этого тебе хочется?
– Нет, ваша милость.
Он подходит к ней, снимает фартук, кидает его в угол. Берет за талию и усаживает.
Она послушна. Она как бы во сне. Она совсем, совсем не сопротивляется.
Рембрандт наливает вино ей и себе.
– Хепдрикье, а как хорошо? А? Этот ветер, этот огонь и ты, наподобие огня.
Она не знает, что и сказать. Пригубив вина, ставит бокал на край стола.
– Нет, Хендрикье, этот мы выпьем до дна.
Она послушно исполняет все, что он желает.
– Хендрикье, Титус спит?
– Да, ваша милость.
– Мои ученики?
– Давно умолкли.
– Во всем доме только мы с тобой бодрствуем?
Она не смеет поднять глаза.
– Хепдрикье… – В руках у Рембрандта полный бокал. Глаза сверкают, борозда между глаз исчезает. – Я очень стар?
Она поражена.
– Вы?! – восклицает она. – Кто вам сказал?
– И ты… – Рембрандт запнулся. И чуть позже: – И ты могла бы полюбить такого старика?
Она не успевает ответить. Он подбегает к ней, жарко целует в самые губы. Стул с грохотом падает, и они оба на полу, на ковре, в углу, куда не достают свечи… Неистовый и покорная…
О картине «Ночной дозор» Самуэль ван Хохстратен, живописец и офортист, ученик Рембрандта, писал в 1642 году:
«В своей картине, выставленной на улице Ниве Дулен, Рембрандт уделил большее внимание общему замыслу, нежели отдельным, заказанным ему портретам».
На быстрине
Искусствовед Арнольд Веймер говорил мне в Амстердаме:
– Присмотритесь к картинам Рембрандта, которые в Ленинградском Эрмитаже в Москве. Почти все они написаны после «Ночного дозора». Что о них можно сказать?
– Живопись Рембрандта засверкала ярче, тоньше светотени…
– Именно засверкала. Свет и цвет слились воедино. Они образовали единый феномен. Он поражает зрителя. Можно ли говорить о неудачах художника, его движении вниз после «Ночного дозора»?
– Наверное, нет. Но что-то же случилось с «Ночным дозором»? Отсутствие документов. В наличии только легенда, и она вроде бы ничего не говорит. Однако легенды, как правило, не рождаются из ничего. Что же все-таки случилось? Заказов стало меньше. Учеников стало меньше. На этот счет имеется целый арифметический подсчет.
– Я беседовал с учеными из Рейксмузеума. Это очень серьезные искусствоведы. Они считают так: конечно, конфликт с заказчиками был, тогдашнее общество не приняло картину так, как она того заслуживала. И в то же время «Ночной дозор» долгое время висел в стрелковой гильдии, затем – в ратуше. Словом, им любовались. Но вот удивительно: для новой ратуши Рембрандт не получил заказа. Константейн Гюйгенс, который первым заметил его еще в Лейдене, не включил его имя в список художников, которым поручалась работа. Это же факт!