– Чем вы это объясните, господин Веймер?
– Наверное, произошла какая-то размолвка. Но документов на этот счет нет, и мы можем только домысливать.
– Может быть, прошла мода на Рембрандта?
– Мода? А вы знаете, кого предпочли ему? Я вам назову одного: Говарта Флинка, его бывшего ученика. Достаточно взглянуть на его полотна, чтобы представить себе законченного ремесленника, картины которого без плоти и без души. А между тем именно Флинку были заказаны все картины для галереи ратуши. Скорее всего, дело в том, что Рембрандт шел своим путем. До конца. Наперекор моде и вкусам. Это надо иметь в виду.
– Вспоминается странная судьба Вермеера Делфтского. Правда, он не шел наперекор вкусам заказчиков, но был основательно и надолго забыт. А ведь это один из гениев голландской живописи.
– Вот пожалуйста, прямо перед нами «Ночной дозор», а слева – «Синдики». Между ними пролегли двадцать нелегких лет. Что же можно сказать? Шестеро главарей гильдии суконщиков вошли в бессмертие благодаря Рембрандту. Это шедевр группового портрета – самое лучшее в мировом изобразительном искусстве в этом жанре. О каком же увядании Рембрандта можно говорить?
– Кажется, в это время покупал у него портреты герцог Козимо Медичи. Верно, господин Веймер?
– Да, именно так. Титус ван Рейн содержал лавку, в которой торговал картинами, главным образом – своего отца. Один из автопортретов ван Рейна находится в Италии. Этот факт тоже говорит в пользу Рембрандта, его искусства. А другой итальянец, по имени Антонио Руффо из Мессины? Он заказал далекому, северному Рембрандту три картины: «Аристотель», «Александр Македонский» и «Гомер с двумя учениками». Все это, учтите, после «Ночного дозора». Разве это можно назвать творческой слабостью?
– И все же, господин Веймер, Рембрандт попал в быстрину жизни, которая человека несет против его воли.
– Рембрандт был волевым. Иначе он бы давно сошел в могилу после стольких потерь… Да, надо иметь в виду еще одно обстоятельство: экономическая конъюнктура в Нидерландах резко ухудшилась. Тут и проигрыш битвы с Англией, потеря части заморских рынков и так далее. Все это влияло на заказы…
– Доктор Тюлп, вы меня осуждаете?
– Вас? – Доктор не отводит глаз, не увертывается.
– Я от вас ничего не скрываю, доктор. Она – услада моей жизни. Если я что-нибудь сумею еще сделать, то многим буду обязан ей. Только ей.
– Отчего бы вам не обвенчаться?
Рембрандт почти испугался. Глядит на доктора внимательно, испытующе.
– Обвенчаться? Зачем?
Доктор улыбнулся в усы.
– Наверное, для порядка. Сам не знаю – зачем.
– А как же Саския?
– Господин ван Рейн, жизнь есть жизнь. У нее свои законы, правда суровые. Слишком, сказал бы, суровые. Но ничего против них не поделаешь. Их надо принимать как данность неизбежную. В самом деле, почему бы не обвенчаться? И не заткнуть глотку сплетникам и сплетницам.
– Что же скажу Титусу?
– Вы имеете в виду приданое его матери?
Рембрандт машет рукой.
– Я всегда думаю только о своих, мною заработанных деньгах. И трачу их по своему усмотрению. За пазухой их не держу. В банке – тоже. Они нужны мне только для того, чтобы тратить. Но трачу только свои. Да, доктор, это мое правило – транжирить только свои, кровные.
Доктор постукивает пальцем по столу.
– Вы чего-то не одобряете, доктор? – Рембрандт пытается угадать, о чем задумался господин Тюлп.
– Да нет, господин ван Рейн… – Доктор продолжает постукивать. – Я просто размышляю. Вы же знаете мое отношение к вам. Мое всегдашнее уважение к памяти несчастной Саскии. Мою любовь к юному Титусу. Суммируя все это… – доктор перестал барабанить, – суммируя, могу сказать: было бы разумнее обвенчаться.
– С Хендрикье? – Рембрандт удивленно взглянул на доктора.
– А с кем же еще?
– Она моя любимая. Она у меня здесь! – Рембрандт ударил кулаком себе в сердце.
– Я в этом не сомневался, господин ван Рейн. Но как быть с общественным мнением? Мне бы не хотелось, чтобы лишние разговоры помешали вашей плодотворной работе. Вы очень нужны нам. После того как мы избавились от испанцев, ничто не помешает нашей родине двигаться вперед семимильными шагами. В этом движении очень нужны, позарез нужны, и ваши шаги. Они слышны далеко по Европе. Надеюсь, вы это понимаете?
– Нет, – отрезал художник.
– Как так?
– Я ничего еще особенного не совершил…
– Это излишняя скромность.
1888 год. Винсент ван Гог писал:
«Фромантен очень тонко определил, что Рембрандт прежде всего – волшебник».
Из разговора в Лувре. Париж. Май, 1967 год.
— Здесь шестнадцать работ Рембрандта. И прекрасный портрет Хендрикье Стоффелс. Вот эта картина. Хендрикье, вероятно, около тридцати. Не больше. Она прекрасно одета, платье оторочено мехом. Дорогие серьги в ушах. Но лицо славной крестьянской девушки. Немного грустные глаза. Прелестные волосы. Такое ощущение, что она немного стесняется богатства, которое ее окружает. А может, ее беспокоит нечто важное, что она ощущает сердцем. Как вы думаете?
– Могу сказать одно: это очаровательная женщина. Портрет написан за два года до того, как она родила Корнелию. Титуса любила она истинной материнской любовью. Она выхаживала его так же, как выхаживала порой больную Корнелию. Такая женщина не могла различать «свое» и «чужое» дитя. Все было своим.
– Обратите внимание на этот свет, изливающийся на нее с чисто рембрандтовской щедростью. Не будем судить покойных, к тому же давно ушедших. Но, говоря откровенно, Хендрикье симпатичнее, углубленнее Саскии. А с Геертье Диркс не буду и сравнивать. Тем более что у нас нет ее подлинных портретов. Даная, наверное, писана с нескольких женщин. По крайней мере, с двух или трех.
– Как вы полагаете, чем болела Хендрикье?
– Трудно сказать. Но, по косвенным данным, вероятно, это был туберкулез. Может, доставшийся от Титуса, а Титусу – от матери. Но это чистейшей воды догадка.
– Она рано умерла. А ведь была, судя по портретам, кровь с молоком.
– Согласен с вами. Но есть и более поздний портрет. В Берлине…
Из разговора в Государственном музее. Западный Берлин, район Далем. Июнь, 1973 год.
— Хендрикье Стоффелс здесь старше луврской лет на семь. Так, кажется…
– Если судить по датам – да, именно так.
– Мечтательный взгляд. Более спокойный, более умиротворенный, чем у луврской Стоффелс. Она изображена у окна?
– Да, у окна… Немножко пополнела, если сравнить с той, с луврской. Одежда – прекрасная. Более прекрасная, чем прежде. И это после того, как с молотка распродали все имущество художника, после того, как он лишился дома. Автопортреты той, страшной для художника поры не дают ни малейшего повода для сочувствия к нему. Напротив, сам он – в кресле, весьма царствен. Он как бы плюет на все происходящее. И Хендрикье царственна.
– В ту пору Хендрикье и Титус открыли на Розенграхт лавку по продаже картин.
– Верно. Они занялись продажей картин. А Рембрандт как бы не замечал ничего. Нет дома? Бог с ним! Нет любимых картин и дорогих вещей? Бог с ними! Главное: есть голова, есть руки, есть краски, и кисти, и холсты, наконец, рядом – любящая и любимая Хендрикье. Она дружит с Титусом. Корнелия растет.
– А на руке у нее жемчужный браслет?
– Похоже, что жемчуг. Рембрандт выставляет напоказ дорогое украшение жены.
– А имелось ли оно, это украшение?
– Рембрандт мог его и придумать. Запросто. Но самое дорогое – достоверно: это – умное, одухотворенное женской мудростью лицо. Лицо привлекательной, более того – красивой женщины, каких Рембрандту не приходилось изображать…
На Розенграхт, в тесной квартире, художник вроде бы стал и бодрее, и веселее. Восьмилетняя Корнелия сидела у него на коленях. Справа от него – чуть грустная Хендрикье, напротив – девятнадцатилетний Титус, совладелец антикварной лавки.