А пока она пасёт своих двадцать пять баранов, немного похожая на пастушку из комической оперы, немного смешная в своей большой шляпе колоколом, которая сохраняет лицо от загара, а волосы – от выгорания (от солнца волосы желтеют, дорогая!), в синем с белым узором фартучке и с романом (красными буквами на белой обложке заглавие: «На празднике»), засунутым в корзину. (Это я дала Клер почитать Огюста Жермена, чтобы приобщить её к жизни взрослых! Увы! Будет, наверно, и моя вина во всех тех диких глупостях, которые она натворит.) Уверена, что она считает себя несчастной, в самом поэтическом смысле слова, печальной покинутой невестой, и, когда остаётся одна, ей нравится принимать ностальгические позы: «откидывать руки, как ненужное орудие»[12] или сидеть понурив голову, наполовину скрытую распущенными волосами. Пока она пересказывает мне скудные события последних четырёх дней вкупе со своими невзгодами, я забочусь о её овцах, посылая за ними собаку: «Приведи их, Лизетта! Приведи сюда!», – и раскатисто произношу «бррр… зараза!», чтобы отогнать их от овсов, – я к этому привыкла.
– …когда я узнала, каким поездом он уезжает, – вздыхает Клер, – я оставила овец на Лизетту и спустилась к шлагбауму. Я дождалась поезда, он шёл медленно, потому что там подъём. Я увидела его, замахала платком, послала ему воздушные поцелуи, думаю, он меня заметил. Послушай, точно не скажу, но, по-моему, глаза у него были красные. Может, его заставили вернуться родители. Может, он мне напишет…
Давай, давай, сочиняй, романтическая натура, надеяться не запрещено. Да и потом, вздумай я тебя разубеждать, ты всё равно не поверишь.
После того как я пять дней бродила по лесу, царапая руки и ноги о колючие кусты, собирая охапки диких гвоздик, васильков и смолёвок, лакомясь горькими лесными вишнями и крыжовником, меня снова одолевают любопытство и тоска по школе. И вот я туда возвращаюсь.
Вхожу во двор и вижу: старшеклассницы сидят в тени на скамьях и лениво готовят работы к выставке; младшие плещутся на крытой площадке возле колонки. Мадемуазель расположилась в плетёном кресле, а Эме – у её ног на перевёрнутом цветочном ящике; наши красотки предаются безделью и шушукаются. При моём появлении директриса подскакивает и поворачивается на сиденье:
– Ах, вот и вы! Наконец-то! Я смотрю, вы приятно проводите время! Мадемуазель Клодина скачет по полям, не думая о том, что на носу раздача школьных наград, а ученицы не знают ни одной ноты из песни, которую будут петь хором на празднике!
– А что… мадемуазель Эме уже не преподаёт пение? И господин Рабастан?
– Не говорите глупостей! Вы прекрасно знаете, что мадемуазель Лантене не в состоянии петь, у неё слишком нежный голос. Что же до господина Рабастана, в городе было столько пересудов о его визитах к нам и о его уроках пения! Край сплетников, что поделать! Господин Рабастан сюда больше не придёт. Так что без вас хор обойтись не может, и вы этим злоупотребляете. Сегодня в четыре мы распределим партии, вы напишете на доске куплеты, а остальные их спишут себе.
– Хорошо. А что мы в этом году будем петь?
– Гимн Природе. Мари, подите принесите его, он лежит у меня на столе. Клодина начнёт его разучивать.
Эта рассчитанная на три партии песенка – в самый раз для школьного хора. Сопрано уверенно пищат:
Колокольный тихий звон,
Издали приходит он.
Гимн тот утро возвещает…
А в это время меццо-сопрано, вторя рифмам, повторяют «дон-дон-дон», имитируя колокольный звон к вечерней молитве. Это должно очень понравиться.
Начинается безмятежная жизнь, я буду драть горло, триста раз петь одно и то же, возвращаться домой безголосой и злиться, когда кто-нибудь сбивается с ритма. Хоть бы меня наградили чем-нибудь!
К счастью, Анаис, Люс, кое-кто ещё хорошо запоминают мелодию на слух и поют за мной уже с третьего раза. Мы кончаем, когда мадемуазель говорит: «На сегодня хватит!» – жестоко было бы заставлять нас долго петь, когда жара стоит, как в Сенегале.
– И учтите, – добавляет мадемуазель, – я запрещаю распевать «Гимн Природе» на перемене! Иначе вы его переврёте, исказите и не сможете правильно пропеть во время раздачи наград. Теперь за работу, и чтобы громко не разговаривали.
Нас, старшеклассников, выпускают во двор, здесь дам сподручнее готовить свои чудесные работы для «Выставки рукоделий» (ясное дело, «рукоделий», – не «ногоделий» же!). После раздачи наград весь город приходит восхищаться плодами наших трудов, заполняющими аж два класса. На учебных столах – кружева, вышивки, ришелье, отделанное лентами бельё. На стенах – ажурные занавески, вязаные покрывала, подбитые цветной тканью, коврики из пушистой зелёной шерсти (из распущенного вязанья), усыпанные красными и розовыми цветами из шерсти, каминные дорожки и салфетки из расшитого плюша… Взрослые девочки кокетливо выставляют нижнее бельё: особенно много роскошных комбинаций, рубашек из бумажного батиста в цветочек, искусно выполненных вставок, коротких, с раструбом, панталон, подвязанных лентами, лифчиков, сверху и снизу украшенных фестонами, – всё это на синей, красной, сиреневой бумаге и с табличками, где прекрасным рондо выведены фамилии авторов. Вдоль стен расставлены скамеечки, на них красуются вышивки – ужасный кот, чьи глаза вышиты четырьмя зелёными крестиками, обрамляющими чёрную серединку, или собака с красной спиной и лиловатыми ногами, изо рта у которой торчит кумачового цвета язык.
Парней, которые, как и все, приходят на выставку, прежде всего, разумеется, интересует дамское бельё; они задерживаются около рубашек в цветочек, панталон с лентами, подталкивая друг друга плечом, смеются и нашёптывают друг другу всякие пакости.
Справедливости ради надо упомянуть, что у мальчишек тоже своя выставка, соперничающая с нашей. Соблазнительное бельё они на всеобщее обозрение не выставляют, зато демонстрируют свои диковинные поделки: изящно выточенные ножки столов, витые консоли (это самое трудное, дорогая!), деревянные штуковины с соединениями «ласточкин хвост», тщательно проклеенные картонные коробки и особенно муляжи из гончарной глины – гордость учителя, который скромно нарёк этот зал «отделом скульптуры», – муляжи, якобы воспроизводящие фризы Парфенона и другие барельефы, оплывшие, грубые, жалкие. «Отдел рисунка» представляет собой зрелище ничуть не более отрадное: разбойники из Абруццо косят, у римского первосвященника флюс, Нерон ужасно гримасничает, а президента Лубе в трёхцветной рамочке из дерева и картона как будто вот-вот стошнит. («Это потому, что он думает о своём кабинете министров», – объясняет Дютертр, который злится, что никак не станет депутатом.) На стенах – тусклые рисунки, архитектурные композиции и «предварительный (именно так!) общий вид Всемирной выставки 1900 года» – акварель, заслуживающая почётного приза.
На всё время, оставшееся до каникул, мы уберём с глаз долой книги и будем лениво работать в тенёчке, то и дело бегая мыть руки – замечательный предлог, чтобы послоняться по двору, – якобы чтобы не замусолить светлую шерсть и белое бельё; я выставляю лишь три розовые батистовые распашонки, как у младенцев, соединённые с такими же панталонами—что-то вроде комбинезона. Это шокирует моих подружек, единодушно находящих их «неприличными», надо же!
Я располагаюсь между Люс и Анаис, которая, в свою очередь, соседствует с Мари Белом, – мы по обыкновению держимся своей компанией. Бедняжка Мари! Ей приходится снова готовиться к экзамену – теперь к октябрьскому… В классе ей до смерти скучно, и мадемуазель из жалости разрешает ей сидеть вместе с нами. Она смотрит атлас, читает «Историю Франции»– я говорю «читает», но книга просто лежит у неё на коленях; Мари наклоняет голову, переводит взгляд на нас, прислушивается к нашим разговорам. Я заранее знаю, чем кончится для неё октябрьский экзамен.