Ладно, бог с ней, с Рыжей… Лучше сориентируемся для начала. Значит, впереди у меня — ковыльный склон, по которому мы сюда спускались, сзади — огни ночного города, ангельский корабль — справа. Пещерка… Я обомлел. Получалось, что между кораблем и нашей пещеркой — каких-нибудь триста метров, не больше. Чуть сами в гости к ангелам не пожаловали…
А ну-ка не торопись, Минька. Посиди, подумай… Мало ли что он тебе там говорил — не всему же верить… Ангелам ты не нужен. Им нужен Гриша. Может, из-за его побега у пожилого карьера горит… Может, они ждут, что ты сейчас побежишь радостью делиться… Сам возьмешь и выведешь, их на Григория! Тогда уж лучше заночевать здесь, на скамейке…
Я откинулся на спинку скамьи, положил руку на верхний брус, и ладонь в аккурат легла на крупно и глубоко вырезанные буквы! “НАТАША”.
Как будто без рукавицы за горячий лист взялся. Да кто здесь в конце концов хозяин: я или они?
Я вскочил, и в этот момент что-то произошло. Звук? Нет, никакого звука не было. А движения я тем более заметить не мог — ночь. И все же что-то случилось. Что-то исчезло. Каким-то образом я почувствовал, что щебкарьер пуст.
Сначала решил — показалось. Но вот рядом со мной осторожно скрипнул сверчок. Потом другой. А потом вдалеке повисла тоненькая бесконечная трель цикады. Тишина снова становилась тишиной.
Уже точно зная, что произошло, я спустился с пригорка и двинулся в ту сторону, где стоял корабль. Полчаса, не меньше, я ходил по буграм и ложбинкам, пока не убедился, что никакого корабля здесь нет. Ангелы исчезли беззвучно.
Да пошло оно все к черту, решил я в конце концов. Еще голову я из-за них не ломал! Честные они там, нечестные… Смылись — и все. И точка.
Я ШЕЛ К ПЕЩЕРКЕ, предвкушая, как я там появлюсь. Представлял Люську с Гришей — сидят, обнявшись, забившись в дальний угол… Вот что-то возникает перед входом… И мой насмешливый голос: “Сидим? Дрожим? А ну выходи по одному…”
Главное — чтобы без шума… Я крадучись подобрался к земляным ступенькам, но тут рядом со мной шевельнулась какая-то тень, и в следующий миг мне был нанесен страшный удар в лоб — аж перед глазами вызвездило! Меня швырнуло спиной и затылком об склон, и я медленно сполз по нему наземь. Сознания, правда, не потерял. Нет у меня такой привычки — терять сознание…
— Минька, прости! — полуоглохнув, услышал я над собой отчаянный Гришин вскрик.
Потом рядом возникла Люська, и они вдвоем попробовали поставить меня на ноги. Я отбился от них и поднялся сам, опираясь на склон. Изумляясь боли, осторожно ощупал лоб. Крови нет, кость вроде цела… Кажется, обошлось.
— Минька, прости! — обезумев, причитал Гриша. — Я не думал, что это ты… Я думал…
— Ничего-ничего… — оторопело пробормотал я. — Все правильно… Так и надо…
— В пещеру! Быстро! — скомандовала Люська.
Они подхватили меня под руки, но я опять уперся.
— Никаких… пещер… Отставить… пещеры…
Я пытался им объяснить, что все уже обошлось, что бояться нечего, а они, дурачки, думали — сотрясение мозга у Миньки, вот он и заговаривается. И только когда я разозлился и начал на них орать, до Люськи, а потом и до Гриши дошло наконец, что я всерьез.
Там же, на земляных ступеньках, держась за ушибленную голову, я рассказал им все. Они ни разу не перебили меня. И только когда я закончил, Люська спросила осторожно:
— Минька… А ты как себя чувствуешь?
Они все еще не верили мне. Я достал смятый коробок, отбитый мною у ангелов, и вместо ответа чиркнул спичкой.
Гриша и Люська зачарованно смотрели на желтый теплый огонек.
— Они сюда больше не прилетят, — тихо сказал Гриша.
Спичка дрогнула в моих пальцах и погасла.
Темнота сомкнулась, и из нее снова проступили огни нашего города — облачко золотистой пыли, встающее над черным краем старого щебкарьера…
Павел Амнуэль. И УСЛЫШАЛ ГОЛОС
Лида плачет. И хотя она с улыбкой протягивает мне то чашечку кофе, то поджаренные тосты, но я все равно вижу, что она плачет. Она не может понять, что со мной, — я знаю, что стал совершенно другим после возвращения. И ничего не могу объяснить. Ничего.
Я молча допиваю кофе и выхожу на балкон. Наша квартира на последнем этаже, а дом — тридцатиэтажка — самый высокий в городе, и я вижу, как на территории Института бегают по грузовому двору роботы-наладчики. В машинном корпусе ритмично вспыхивают лампы отсчета — кто-то сейчас стартует в прошлое. Дальше пустырь, там только начали рыть фундамент под новый корпус для палеонтологов. На окраине города, за пустырем, у подъезда Дома прессы полощутся на ветру разноцветные флаги, и выше всех — флаг ООН. Толпу у входа я не могу разглядеть, но знаю, что она уже собралась, и знаю зачем. Я не пойду туда, я никуда не пойду, буду стоять на балконе и ждать, когда Лида соберет посуду и уйдет к своим биологам. И тогда… Что? Я еще не знаю, но что-то придется делать.
У меня всегда была слабая воля. В детстве я слушался всех и подпадал под любое влияние. “Валя очень послушный мальчик”, — говорила мать с гордостью. Не знаю, чем тут можно было гордиться. Отец учил меня не подчиняться обстоятельствам. Я плохо его помню — он был моряком, ходил в кругосветки и наверняка в детстве не слыл таким пай-мальчиком, как я. Учился я отлично, потому что подпал под влияние классного наставника.
Когда после школы я подался в Институт хронографии, никто не понял моего поступка. А я всего лишь находился под сильнейшим влиянием личности Рагозина, о чем никто не догадывался, и потому мой поступок был признан первым проявлением самостоятельности.
С Рагозиным я познакомился только на втором курсе, до этого лишь читал запоем его книги и статьи. Они-то и поразили меня и заставили сделать то, чего я и сам от себя не ожидал. Рагозин, не подозревая того, воспитал во мне мужчину. Вряд ли он предвидел такой педагогический эффект от своих сугубо научных и совершенно лишенных внешней занимательности публикаций.
Рагозин! Маленький, щуплый, морщившийся от болей, он уже тогда был тяжело и безнадежно болен, — создатель хронодинамики — подавлял одним своим взглядом. Ему бы родится в Индии, заклинать змей гипнотизировать толпу на площадях. Основы хронографии мы знали, как нам казалось, не хуже его самого, потому что сдавали каждый раздел не меньше десятка раз. Только абсолютно полное понимание — и тогда пятерка. В противном случае только двойка. По-моему, Рагозин и жил так, деля весь мир на две категории, два цвета. Хорошее и плохое, белое и черное. Хронодинамика и все остальное. Или вовсе не будет. Он был мечтателем, романтиком. Его выступления перед нами, шалевшими от восторга, невозможно описать. Это надо было видеть и прочувствовать. И надо было видеть и прочувствовать то время, время моей юности.
Первые машины времени были громоздкими, как домны, лишь две страны — СССР и США — владели ими, слишком велики оказались затраты. После каждого заброса на страницах газет появлялись фотографии и подробные отчеты. Библиотека Ивана Грозного. Петр Первый на военном совете. Линкольн и борьба за освобождение. Хронографы стали, по существу, огромными проекционными, где в натуре оживала история.
Путешествия во времени сродни первым полетам в космос, только значительно более понятны для всех и потому более популярны. Но никто никогда не выбирался из машин времени в “физический мир”. Никто еще не примял в прошлом ни одной травинки, не обменялся с предками ни единым словом.
Как-то мальчишки спорили на улице. Я проходил мимо и услышал. Один уверял, что изменить прошлое можно, но есть конвенция, запрещающая делать это. Другой был убежден, что влиять на прошлое невозможно в принципе. Я подумал о том, как быстро формирует время новые взгляды. Между тем конвенцию ООН о запрещении навеки какого бы те ни было влияния на прошлое принимали уже после смерти Рагозина. Незадолго до смерти учитель заложил первый камень в здание Института времени — того, что стоит в центре города, в котором сейчас размещаются только службы управления. А ведь двадцать лет назад там находились инженеры, разработчики, технологи и мы — операторы.