Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ещё никто не вставал.

Швейцар в передней снова принялся разговаривать со мной; тогда я открыл первую попавшуюся дверь, чтобы спастись от него, и очутился в читальне. Здесь я нашёл на столе Ведекера — путеводитель по России и Кавказу; я раскрыл описание Тифлиса и принялся читать.

Моя гостиница, «Лондон», помечена звёздочкой. В городе 160 тысяч жителей, из которых мужчин вдвое больше, чем женщин. В городе говорят на семидесяти языках. Средняя температура лета равняется двадцати одному градусу, а зимы — одному градусу. Тифлис находился под властью римлян, персов и турок, в настоящее время он находится под властью русских. Теперь Тифлис обязан своим выгодным положением тому обстоятельству, что он служит перекрёстком на торговых путях от Каспийского и Чёрного морей и из Армянской возвышенности и из России через Кавказские горы. В городе есть великолепный музей, театр, картинные галереи, ботанический сад, крепость. Есть в городе также дворец грузинских царей, но теперь он обращён в тюрьму. В городе к тому же есть и статуя какого-то русского генерала. А высоко-высоко над горами расположен монастырь Св. Давида. Он находится на святой для грузинов горе Мтацминде, у монастыря стоит памятник Грибоедову, где этот и поэт и похоронен.

Я закрываю Ведекера и задумываюсь над тем, что я читал о Грибоедове. Я читал немного о нём. Знаю только, что он написал «Горе от ума», эту единственную общественную сатиру, сделавшую его имя бессмертным в России. Замысловатые слова «Горе от ума» я не понимаю; но эта книга переведена под заглавием «Проклятие гения», или нечто в этом роде, заглавие переведено различно на различных языках. Грибоедов был женат на княжне родом из Тифлиса, которой было всего шестнадцать лет, когда он на ней женился. Он был послом в Персии, где во время возмущения его убила чернь, ему было тогда тридцать пять лет от роду. Его вдова прожила ещё двадцать восемь лет и отказывала всем женихам. Это она поставила мужу прекрасный памятник у монастыря Св. Давида. На памятнике есть надпись, в которой она говорит, что он навсегда останется для неё незабвенным.

Я начинаю вспоминать многих русских поэтов, побывавших в Тифлисе: Пушкина, Лермонтова, Толстого и других. Кончается тем, что я долго сижу, погружённый в раздумье. и стараюсь нарисовать самому себе общую картину русского творчества. Ещё так рано, маленькая комната, в которой я нахожусь в полном одиночестве, вполне располагает к составлению маленького мнения, потому что она уютная и тесная, и в ней даже ни одно окно не раскрыто на улицу.

Русское творчество в своём целом так обширно, что его трудно обнять. Оно несколько широко — это происходит от широкого простора русской земли и русской жизни. Это — необозримый простор, куда ни поглядишь. Я оставляю несколько в стороне Ивана Тургенева. Он превратился в европейца, он стал французом настолько же, насколько был русским. Его люди не отличаются ни непосредственностью, ни наклонностью сбиваться с пути и быть «нелепыми», что свойственно одному только русскому народу. Видано ли где-нибудь в другой стране, чтобы пьяницу, которого задержала полиция, отпускали на свободу только благодаря тому, что он тут же посреди улицы обнял полицейского, расцеловал его и попросил, чтобы тот его освободил? Герои Ивана Тургенева — мягкие и необыкновенно прямолинейные люди, они мыслят и поступают не по-русски. Они внушают симпатию, они логичны, — они французы. Тургенев не представляет собою сильного ума, но у него было доброе сердце. Он верил в гуманизм, в изящную литературу, в западноевропейское развитие. В это же верили также и его французские современники, но не все русские, а некоторые, как Достоевский и Толстой, старались даже обуздать свою прямолинейность. Где западноевропеец видел спасение, они видели безнадёжность. И они впали в самое несовременное богопочитание семидесятых годов: почитание Бога. Иван Тургенев был твёрд, он нашёл ясный, широкий путь, который тогда находила всякая посредственность, и путь этот пришёлся ему по вкусу, и он пошёл по нему. Рассказывают, что когда он окончил занятия в берлинском университете и вернулся на родину, то он «привёз с собою свежий дух культуры». А когда он лежал на смертном одре, то написал Толстому трогательное письмо, в котором умолял его вернуться к своей прямолинейности и посвятить себя больше изящной литературе. Он писал, что был бы очень счастлив, если бы его мольба была услышана.

В лице Тургенева умер истинно верующий.

Но Достоевский умер фанатиком, безумцем, гением. Он был такой же раздражённый и необузданный, как и его герои. Его славянофильство было, быть может, несколько слишком истерично для того, чтобы быть глубоким; это было раздражительное упорство болезненного гения, он кричал о своём славянофильстве, шипел о нём. И его вера в русского Бога была, может быть, не твёрже веры Тургенева в Бога Европы, — иначе говоря, вера обоих уподоблялась горчичному зерну. Где Достоевский, — например, в «Братьях Карамазовых» — хочет быть философом, он проявляет необыкновенную запутанность. Он болтает, говорит, пишет — одним духом, — пока снова не попадает в свою колею, где является мастером пера. Никогда ещё сложность человеческой натуры не была никем так тонко разобрана, как им. Его психологическое чутьё обладает всепоглощающей силой, силой ясновидения. При определении его оказывается, что для него нет мерила, ибо он единственный в своём роде. Его современники пытались измерить его, но им это не удалось, потому что он был так беспредельно велик. Нет, вы подумайте: был человек, которого звали Некрасов — он был редактором журнала «Современник». Однажды является к Некрасову молодой человек и передаёт ему рукопись. Молодого человека звали Достоевский, и он принёс рукопись рассказа под заглавием «Бедные люди». Некрасов читает её, рассказ поражает его, и он среди ночи бежит в город и будит великого Белинского восклицанием: «У нас появился новый Гоголь!». Но Белинский был скептиком, как это и подобает критикам, и только прочтя рукопись, он стал радоваться вместе с Некрасовым. При первой же встрече с Достоевским он горячо приветствовал молодого писателя; но тот сейчас же оттолкнул от себя великого критика тем, что просто-напросто сам, как оказалось, считал себя гением. Маленький великий Белинский не нашёл обычной скромности у Достоевского. Он не подходил ни под какие мерки, он был единственный в своём роде. Но после этого, как я читал, Белинский стал очень сдержанным по отношению к Достоевскому. «Что за несчастье! — писал он — Достоевский несомненный талант; но если он уже теперь воображает себя гением, вместо того, чтобы работать над своим дальнейшим развитием, то он далеко не пойдёт!» А Достоевский воображал себя гением и работал над своим развитием, и ушёл так далеко, что никто ещё не возвысился до него. Бог знает, что было бы, если бы Достоевский не воображал себя гением, — может быть, он не решался бы браться за разрешение величайших задач. И вот он написал двенадцать томов, которые нельзя сравнить ни с какими другими двенадцатью томами. Нет, ни с какими двадцатью четырьмя томами! Вот, например, у него есть маленький рассказ под заглавием «Кроткая». Это крошечная книжка. Но она слишком велика для всех нас, она недосягаема для нас по своему величию. Пусть все признают это.

Однако мнение Белинского о Достоевском восхитительно, думаю я: «Достоевский не уйдёт далеко, если он уже теперь воображает себе, что он гений, вместо того, чтобы работать над своим развитием». Белинский читал и изучал всё то, что было ходячим представлением в Западной Европе в его время. Столько-то фунтов английского ростбифа в неделю, столько-то прочтённых книг, столько-то осмотренных картин, столько-то «культурного воздуха» — вот что такое «развитие» гения. Достоевскому следовало поучиться кое-чему, и прежде всего скромности, которая в глазах всех будничных людей является добродетелью...

Мысли мои переходят на Толстого, и я не могу подавить в себе подозрения, что в жизнь этого великого писателя вкралось нечто поддельное, ложное. Первоначально это могло произойти от искреннего чувства беспомощности; но сильный человек должен был остановиться на чём-нибудь, и вот, когда все радости земные были исчерпаны, Толстой со свойственной ему силой отдался религиозному ханжеству. Правда, вначале он как бы играл немножко этим, но он был слишком силён, чтобы остановиться, и эта игра превратилась в его привычку, может быть, даже в его натуру. Опасно начинать игру. Генрик Ибсен довёл игру до того, что годами в определённый час сидел сфинксом на определённом стуле в определённом кафе в Мюнхене. А уж потом ему пришлось продолжать эту игру; куда бы он ни приезжал, ему всюду приходилось сидеть сфинксом напоказ людям в определённое время и на определённом стуле. Потому что люди ждали его. По всей вероятности, это было для него иногда очень мучительно; но он был слишком силён, чтобы прекратить эту игру. Ах, что это за силачи, Толстой и Ибсен! Многие другие не могли бы вести подобной игры более недели. А может быть, оба они проявили бы более силы, если бы вовремя остановились. К сожалению, они теперь возбуждают насмешку как у меня, так и у других обыкновенных людей. Ну, что же, они достаточно велики, чтобы перенести это; а мы сами будем предметом насмешек в свою очередь. Но если бы они были более велики, то они, может быть, не относились бы к самим себе так серьёзно. Они улыбнулись бы слегка своему собственному многолетнему чудачеству. То обстоятельство, что они внушают другим, а в конце концов и самим себе, что их игра является для них необходимостью, доказывает недостаток в их личности, что и делает их меньше, унижает их. Для того, чтобы заплатать эту прореху, необходимо великое произведение. Чтобы позировать — надо стоять на одной ноге, а естественное положение — это стоять на двух ногах без всякого жеманства.

31
{"b":"99693","o":1}