Литмир - Электронная Библиотека

А может быть, я пришел поцеловать его в усталую голову. Он пьян и вряд ли проснется от этого. Можно залезть к нему в постель и ни о чем не думать, просто вдыхать его мускусное тепло, запах виски, пота и одеколона. Я стою у его кровати, не зная, на что решиться. В конце концов я просто ухожу. Пересекаю холл, открываю входную дверь и выхожу в кливлендскую ночь, разбавленную фонарями и звездами.

Главеры живут меньше чем в миле отсюда, в доме со сверкающими стеклами. Перед главным входом, поскрипывая под ветром, качаются белые плетеные качели, похожие на застывшее пенное кружево. Я смотрю на их дом из-за ирисов. Самое начало июня; цветы шуршат и трутся о мои колени. Стараясь держаться в тени, я крадучись обхожу их владения. В окне Джонатана слабый белесый свет — у его кровати горит лампа на гусиной шее. Он читает рассказ Джона Стейнбека, заданный в школе. Завтра он расскажет его мне. Я прячусь за тутовым деревом. На траве лежит длинный параллелограмм света, падающего из кухонного окна, за которым Элис вытирает ложки и мерные мензурки. Я не вижу ее, но как будто вижу — ее движения безошибочны, как сама наука. Впрочем, художественное совершенство она ставит значительно выше порядка. Поэтому сковородки всегда жирные, а воскресная газета все еще валяется в гостиной, хотя сегодня уже среда. У Главеров гостеприимный дом, который никак не может служить образцом аккуратности. Беспорядка там хватает.

Я жду, когда она наконец выключит свет и поднимется наверх. Нед приедет только через час, а может, и позже. Я успеваю обогнуть дом и замечаю, как вспыхивает свет в окне ее спальни. Я смотрю на ее окно и на неосвещенные окна других комнат, где сейчас никого нет. Вот за этими черными стеклами — столовая с ее клубящимся полумраком, в глубине которого льдисто мерцает серебряный чайный сервиз. За другим, более узким окном — комната со стиральной машиной. Там всегда характерный кисловатый запах. Я замечаю темный силуэт Элис, скользнувший по занавеске в комнате наверху.

Я не ухожу. Вот подъезжает Нед. Я наблюдаю за тем, как он идет от гаража к входной двери — ослепительно белеет рубашка, мелочь позвякивает в карманах. Волосы Неда смазаны «Виталисом», на нем легкие брюки без ремня. Я слышу, как поворачивается ключ в замке — идеальный щелчок. Нед гасит свет на крыльце и поднимается по лестнице. Мне кажется, я слышу его шаги. Элис ждет его в спальне. Ее волосы забраны наверх, шея открыта. Джонатан читает в своей комнате.

Я не ухожу, пока в доме не гаснет последнее окно. Я еще раз обхожу дом; планеты мерцают над моей головой. Рождаются и гибнут звезды, и в образующиеся дыры утекает свет этого мира. На земле стрекочут кузнечики, звенят комары; я, как искусственный спутник, кружу вокруг дома Главеров.

Элис

Со временем деревянность в голосе Бобби сменилась немного неестественной подростковой экспансивностью. Все его фразы звучали теперь как взволнованные полувопросы. Его наэлектризованные, вечно спутанные лохмы, пройдя парикмахерскую обработку, превратились в обыкновенные мальчишечьи вихры. Однажды днем, когда он, улыбаясь, стоял на нашем крыльце, я заметила, что его лицо смазано специальной мазью для маскировки угрей.

Но полного превращения все-таки не произошло. В нем как было, так и осталось что-то порочное и алчное; по-прежнему казалось, что он всегда настороже. Это проявлялось и в том, как он за обедом до блеска вылизывал свою тарелку, и в его неумеренной вежливости. Только закоренелые преступники способны на такую безупречную вежливость с утра до вечера. Не говоря уж о том, что юноша, которым он изо всех сил стремился казаться, никогда бы не мог так танцевать.

Теперь он приносил пластинки, которые, по его мнению, могла оценить я, — более лиричные и мелодичные, чем те, что предпочитал Джонатан. То и дело он кричал мне сверху:

— Миссис Главер, если вы не очень заняты, поднимитесь к нам, я хочу, чтобы вы кое-что послушали.

Я почти всегда поднималась. Какие у меня могли быть такие уж неотложные дела?

Я узнала новые имена: Джони Митчелл, Нил Янг, Боз Скэгс. Иногда я просто сидела с ними и слушала. Иногда, если попадалась какая-нибудь динамичная вещь, принимала приглашение Бобби потанцевать. Танцевал Бобби действительно впечатляюще. У него было удивительное чувство ритма, в котором при всем желании нельзя было отыскать ни малейшей связи с гранитными карнизами и ровно постриженными живыми изгородями Кливленда. В танце он был совершенно оригинален: движения его бедер были не столько чувственны, сколько потрясающе грациозны. Его ноги и руки выделывали неожиданные и в высшей степени своеобразные фигуры в тесной комнатке моего сына. Когда песня кончалась, он улыбался и сконфуженно пожимал плечами, словно умение танцевать было признаком определенной умственной неполноценности и являлось чем-то постыдным. Затем, как бы в несколько этапов, он вновь превращался в бледного сына городских окраин, которым положено восхищаться всем мамам.

Иногда Джонатан нехотя присоединялся к нашим танцам, иногда дулся, подтянув колени к груди. Я не была настолько глупа, чтобы не понимать, что ни один пятнадцатилетний мальчик не приветствовал бы участия своей матери в его общении со сверстниками. Но Бобби был так настойчив. И кроме того, мы с Джонатаном всегда были настоящими друзьями, несмотря на нашу кровную связь. Я решила, что, в конце концов, эти маленькие музыкально-танцевальные подарки Бобби совершенно безобидны. У меня в возрасте Джонатана тоже был непростой характер, и было это, между прочим, не так уж давно.

В пику школьным установлениям Джонатан отрастил волосы до плеч, нашил яркие заплатки на джинсы и продолжал донашивать старую кожаную куртку Бобби даже после того, как ее рукава окончательно протерлись на локтях. Дома он в основном молчал. Иногда это молчание было вызывающим, иногда нейтральным, словно вовсе лишенным всякого содержания. Как ни старался Джонатан, он так и не смог стать для меня загадочным незнакомцем. Для этого я все-таки слишком хорошо его знала. Танцевал он так же неуверенно и неуклюже, как отец, а его дерзкая холодность не имела глубоких корней. Застигнутый врасплох, он, сам того не желая, автоматически соскальзывал к врожденному дружелюбию и улыбался прежде, чем успевал вспомнить, что теперь ему полагается нахмуриться.

Однажды январским вечером Бобби зазвал меня послушать новую пластинку Вана Моррисона. Я уселась на пол вместе с ребятами, покачивая головой в такт музыке. Бобби сидел слева, совсем близко от меня, в позе медитирующего йога — скрещенные ноги и прямая спина; насупившийся Джонатан чуть поодаль, ссутулившись.

— Здорово, — сказала я. — Мне нравится этот Ван Моррисон.

— Старикан Ван, — ухмыльнулся Бобби.

Иногда, несмотря на все его старания, смысл того, что он говорит, оставался для меня закрытым. В таких случаях я просто улыбалась и кивала, как в разговоре с явно дружественным, но абсолютно неудобопонимаемым иностранцем. Но иногда я чувствовала Бобби даже во время этих приступов бессвязности. Он был иммигрантом, изо всех сил пытающимся ассимилироваться. Но ведь и я сама была чужеземкой в этом метельном краю, где большинство женщин моего возраста возмещают недостаток образования избытком веса. Я помню, как в те времена, когда я еще только завоевывала свое место в здешнем обществе, женщины из школьного родительского комитета и церковной общины снабжали меня рецептами муссов с карамелью и самодельной колбасы, которую полагалось макать в горчицу и виноградное желе. Я не имела внутреннего права раздражаться, глядя, с каким трудом Бобби усваивает местные обычаи.

— Ван хорош, — сказал Джонатан, — если тебе в принципе нравится такая музыка.

— Какая «такая»? — спросила я.

— Ну, в народном стиле. Мечтательная. Славный малый поет о любви к славной девушке.

— Не знаю, Джон, — возразил Бобби, — по-моему, в нем на самом деле не только это.

— Нет, он, в общем-то, ничего, — продолжал Джонатан, — только немного вяловатый. Мам, хочешь я тебе поставлю настоящую музыку?

20
{"b":"99614","o":1}