В реальной жизни Август Янович тренировал свой ум на клиентах. Постепенно это вошло у него в привычку.
— Иван Иванович, вы были на той неделе в городе, — говорил он, намыливая клиенту лицо. — Не дергайтесь, будьте любезны… Раз я говорю, значит, так и есть.
— Был, — мычал сквозь пену Иван Иванович.
— Вот видите… Скажу больше: вы заходили к вашей дочери, а внучке вы принесли подарок. Скажу больше: вернулись электричкой… не задирайте подбородочек… электричкой двадцать три сорок. И еще больше скажу… Извините, мыло — не грязь, ничего вашим брюкам не сделается… скажу, что с зятем вы немного поцапались… Зять у вас ведь не сахар? Так я говорю?
— Так, — соглашался Иван Иванович. — Но в этот раз как будто…
— Не спорьте, — прерывал Август Янович. — Что было, то было. Между нами, конечно.
— Может, и было, — соглашался Иван Иванович, уже забывший, ругались они с мужем дочери в этот раз или нет. — Ну, ты, Яныч, даешь. Тебе бы в милиции работать.
Секрет такой проницательности Августа Яновича был не слишком сложен. Он заметил свежую стрижку Ивана Ивановича, но знал, что это не его стрижка. Значит, человек ездил в город. В город ему ездить было не к кому, кроме собственной дочери: театрами Иван Иванович не баловался. Из гостей кулеминцы обычно возвращались последней электричкой. К внучке, которую видишь раз в полгода, нормальный человек без подарка не поедет. А что зять был не сахар, об этом давно уже знал Август Янович со слов самого Ивана Ивановича. Не поругаться с таким зятем за целый вечер довольно трудно.
Итак, как будто все просто.
Для человека, знающего весь Кулеминск, возможно, и просто. Но при этом ум такого человека должен иметь определенное направление. У Августа Яновича такое направление было.
Но все началось даже не в парикмахерской. Все началось с разговора между Анной Максимовной и Ефросиньей Дмитриевной.
Ефросинья Дмитриевна работала на двух работах. Закончив убирать в школе, она направлялась в больницу, чтобы вечером, без помех, наводить чистоту в отделении неврозов.
«Нервных» она жалела. Иногда она даже приносила им домашние лепешки, считая, что казенная пища и здоровых может свести с могилу. «Нервные», растолстевшие от безделья, от передач из дому, объевшиеся апельсинами, которые родня приносила чуть ли не мешками, лепешки съедали только из вежливости. Но Ефросинью Дмитриевну они уважали, делали вид, что ходят по струнке, и это ей нравилось.
А поздним вечером, когда больные уже спали, между двумя женщинами иногда возникала беседа. Вот как выглядела часть беседы, которая имеет отношение к делу.
— Пора и тебе ложиться, — сказала Ефросинья Дмитриевна, собираясь уходить.
— Только здесь и поспать, — согласилась Анна Максимовна. — Дома бы не дали. Закричит — все равно я вставай. Кричит он у нее что-то много. Руки, что ли, у нее какие-то не материнские…
— Молодая еще.
— Не в том дело. Меня-то ведь тоже этому не в школе учили. Сама научилась. Некогда ей. Утром убегает — кусок изо рта торчит. Вечером прибежит — за чертежи садится. А муж все летает…
— Сам-то помогает хоть малость?
— Сам-то? Да он не отказывается. А и от него толку немного. В последнее время еще и чудить стал.
— Это как же? — Ефросинья Дмитриевна замерла. В этот момент она была похожа на одно большое ухо.
— Как будто характером изменился. Раньше у него легкий был характер, а теперь нервный какой-то ходит, озабоченный. Продукты из дома зачем-то унес. Ну, унес, и бог с ним. Но ведь и сказать можно: взял, мол, для того-то и того-то. А он не говорит… Мне бы и ни к чему, да тут как раз Клавдия из овощного сказала: говорит, интересовался, чем ребенка кормить.
— Внука, что ли?
— В том-то и загвоздка, что не внука. Андрюшка от него не берет, капризничает. Я подумала было: какой-то другой ребенок у него есть… А потом рукой махнула. В его-то годы…
Перед глазами Ефросиньи Дмитриевны снова возник светящийся силуэт, окаймленный синенькими иголочками. Силуэт — теперь это стало ясно — напоминал мальчишескую фигуру. Подвал был заперт на замок. Хозяином подвала был Алексей Палыч.
Ефросинью Дмитриевну так и подмывало — взять и все выложить Анне Максимовне. Та, конечно, сразу помчится в подвал… А вдруг там уже нет ничего? Жена с мужем всегда помирятся, а вот ей напраслины не простят. Тогда — конец задушевным беседам.
— Не думай ты, Анюта, ни об чем таком, — сказала Ефросинья Дмитриевна. — Он по вечерам в подвале своем пропадает. С ним — Куликов Борька. Мастерят чего-то… Но, если хочешь, я разузнаю…
— Не надо, — вздохнула Анна Максимовна, — не мешайся ты в это дело. Это дело семейное.
— Ну, ну, — согласилась Ефросинья Дмитриевна. — Я и говорю… Ты отдыхай, я пойду.
Ефросинья Дмитриевна ушла. Но сосуд был уже переполнен. То, что наполняло его, должно было пролиться. И пролилось. На другой же день.
На другое утро пошел второй день лагерной жизни Бориса и Феликса. В это утро Ефросинья Дмитриевна привела в парикмахерскую своего племянника.
— Ты, Август Яныч, стриги, не жалей — лето теперь, — сказала Ефросинья Дмитриевна. — Но челочку нам оставь.
— Будет челочка, — пообещал Август Янович, проводя электрической машинкой по затылку. — Не щекотно, молодой человек?
— Не-а, — ответил молодой человек, — зуждит только сильно.
Ефросинья Дмитриевна присела на свободное соседнее кресло.
— С него, как с худой овцы, шерсти на копейку, — сказала Ефросинья Дмитриевна. — А вот баловства на руль.
— Ничего, шерсть отрастет. У молодого человека волос хороший, мягкий. Такой волос обрабатывать легко. А бывает, знаете, волос ломкий, сухой. Проведешь, к примеру, расческой, а из него током бьет.
— Это как же током? — удивилась Ефросинья Дмитриевна.
— Искры такие голубенькие.
— Голубенькие, как иголочки?
— Совершенно справедливо, — подтвердил парикмахер. — Именно — как иголочки. Из этого я могу сделать вывод, что вы, Ефросинья Дмитриевна, тоже имеете дело с электричеством. И даже догадываюсь — откуда. Не советую вам носит всякие капроны-нейлоны. Они буквально пропитаны электричеством. Я вам скажу больше: вы лично носите синтетику. Так я говорю?
Но Ефросинья Дмитриевна уже не слушала парикмахера. В мыслях ее мерцали голубенькие иголочки.
— Август Яныч, — спросила она, — ты Алексея Палыча знаешь, учителя?
— Как самого себя, — ответил парикмахер. — Волос у него богатый, с таким волосом можно жить. Иметь в таком возрасте такой волос — редкость по теперешним временам. Скажу больше…
— Погоди, погоди… Ты меня не сбивай. Скажи — ты был на днях у нас в школе? Не запирали тебя в подвале? Не стриг ты там кого?
Вопросы, конечно, странные, но странности человеческие как раз и были второй профессией Августа Яновича.
— Я вам скажу больше, — ответил тот, — я не сомневаюсь, что у вас в подвале кого-то стригут. Но я там не был. Тем более меня не запирали. А в чем дело?
Ефросинья Дмитриевна не могла более сдерживаться. Август Янович всегда вызывал у нее доверие. И не у нее одной. Парикмахер, если он хороший парикмахер, должен не только уметь стричь, но и уметь слушать. Август Янович был хорошим парикмахером. Ефросинья Дмитриевна рассказала ему о том, что увидела в темном подвале, и о том, что узнала вчера в больнице.
— Забирайте вашего молодого человека, — сказал Август Янович, выслушав все до конца. — С вас пятнадцать копеек.
— А больше ты ничего не скажешь?
— А что тут можно сказать? — равнодушно ответил парикмахер. — Первое вам просто показалось. Скажу больше: вы в тот день сильно устали. Что касается продуктов и сведений уважаемой Клавдии Петровны, то, с одной стороны, это не мое дело, а с другой стороны, Клавдия Петровна иногда может преувеличить.
— Трепло она, Клавка, это ты верно сказал, — согласилась Ефросинья Дмитриевна. — А уж устаю — наутро ноги не ходят. Одна на всю школу. Значит, говоришь, почудилось?
— Абсолютно. Как говорится, преступление, которое не состоялось.