– Я тамильского не знаю, – сделал внушительную паузу и добавил: – и еврейского тоже.
«Начинается», – подумал Рудаки и опять мысленно призвал себя к спокойствию.
– Я иврита тоже не знаю, к сожалению, – он заставил себя улыбнуться. – Но дело не в этом. Я вижу, что вы не хотите отвечать и на мой второй вопрос, хотя он легкий и, задавая его, я шел вам навстречу. Ну что ж, в таком случае, я вынужден поступать в соответствии с правилами. Я даю вам положенные пятнадцать минут для ответа на третий вопрос. Запишите, пожалуйста: типы семантических моделей. Скажите мне, когда будете готовы.
– Все равно зачет поставишь! – злым шепотом сказал Устименко, встал и покинул аудиторию. Рудаки опять заставил себя улыбнуться.
Как только Устименко вышел, дверь тут же снова открылась, но вместо ожидаемого следующего студента в ней возникла ухмыляющаяся физиономия китаиста Вонга.
– Ну что, поставили принцу зачет? – ехидно поинтересовался Вонг.
– Придется, – хотел ответить Рудаки, но проснулся.
В дверь стучали.
– Мин геда? Шу cap?[4] – еще не совсем проснувшись, автоматически спросил он по-арабски и стал лихорадочно соображать, где он, и выходило, что он в Хаме, в какой-то гостинице. «Зенобия» – он вспомнил, что гостиница называется «Зенобия», а дверь между тем открылась и вошел араб-слуга.
Встав с постели и поспешно натягивая джинсы, Рудаки как-то сразу осознал окружающее и понял, что было это окружающее по меньшей мере неприятным, чтоб не сказать опасным.
– Облава, сайд,[5] – шептал слуга, оглядываясь на дверь, – жандармы проверяют гостиницы, скоро будут у нас.
Надо уходить. Фавваз ваш паспорт спрятал – потом отдаст, когда вернетесь, а так скажем, что не было вас здесь.
Он стал поспешно заправлять постель, с которой только что встал Рудаки.
Бросая свои вещи в чемодан, Рудаки вспомнил еще кое-что: что слугу зовут Хамад и что не зря он давал ему щедрые чаевые – вот теперь спасает он его от облавы, что Фавваз – это хозяин гостиницы и тоже его спасает, хотя и из шкурных соображений – если Рудаки арестуют, то и ему не поздоровится, и что паспорт у него фальшивый – на имя алжирского коммерсанта Фуада Румейли.
«Хорошо, что Фавваз паспорт не отдает, так проще: признаюсь, кто я такой, и все, – думал он, осматривая номер – не забыл ли чего, – Гусев говорил, что можно, в крайнем случае, признаться, и отпустят в конце концов, с Империей связываться не станут. Если сразу не шлепнут, – тут же поправил он себя, – жандармы сначала стреляют, а потом спрашивают».
И его вдруг затрясло мелкой дрожью. Трясущимися руками он достал из чемодана початую бутылку швейцарского коньяка с синим крестом на этикетке (– Не пьем, а лечимся! – говорили они обычно про этот крест), которую впопыхах туда засунул, пошел в ванную, выпил там полстакана и назад в чемодан бутылку прятать не стал. Хамад все это время ходил за ним и тихо поминал аллаха.
Скоро Хамад выпустил его из гостиницы через черный ход на узкую улочку с высокими глинобитными заборами – дувалами. В руках у него не было ничего, кроме бутылки коньяка, – чемодан он, подумав, оставил в гостинице. Были у него только деньги – довольно много – доллары и сирийские лиры и запасной паспорт на имя Збигнева Хойнки – польского инженера, по легенде, будто бы работавшего в Сирии на строительстве Евфратской плотины.
Он пошел от гостиницы налево, а можно было и направо – куда идти, было совершенно неясно. Он шел наугад и тупо повторял про себя, а иногда и вслух:
– Елки-палки, вот тебе и елки-палки.
Фамилия Хойнка в запасном паспорте по-польски означала елка, вот и застряли в голове эти «елки-палки».
Кроме «елок-палок», ничего в голове у него не было, и он бездумно шел по узкой улице прямо на огромную мутно-белую луну, висевшую низко над землей в ее конце. Пройдя так с квартал, он остановился, отхлебнул из бутылки и стал хлопать себя по карманам в поисках зажигалки – сигареты он обнаружил в кармане рубашки, там, где лежал паспорт, и только когда закурил и бросил взгляд на пачку, в голове у него появились кое-какие мысли или, точнее, не мысли, а вопросы, ответов на которые у него не было.
Сигареты, которые он нашел в кармане, были «Ротманс», и эти сигареты он курил только последние лет десять-пятнадцать.
«Значит, – решил Рудаки, – это проникновение, а не то, что было тридцать лет назад. Хотя, – вспомнил он, – вещи-то я бросал в чемодан сирийские». Особенно хорошо помнил он пижаму, в которой спал, кремовую с коричневыми карманами – не было у него больше такой пижамы, да и вообще пижам в его жизни было мало, не любил он спать в пижаме. «Ну да, так и должно быть, – продолжал он размышлять, – вещи и должны быть сирийские, из того времени, а одежда на мне современная, – он усмехнулся, подумав о том, что это слово совсем утратило свое значение в его ситуации. – Да, но как же тогда паспорт в кармане и деньги? И когда я с Гусевым говорил, сейчас или тогда? И когда в маршрутке ехал?»
Вопросов было много, и не на все были у него ответы. Хорошо еще, что вспомнил он, куда ему теперь надо идти: Хамад посоветовал, и помнил он, что там отсиживался и в первый раз (если это был второй раз, конечно). Надо было идти ему в квартал возле Сука,[6] где обитало городское отребье: нищие, проститутки, воры, где можно было в любое время купить спиртное, где открыто курили кальяны с гашишем и где был у него «контакт» – то ли армянин, то ли айсор по имени Якуб Айвазов. Он уже встречался с ним, когда город взяли в оцепление правительственные войска, думал, что поможет он ему выбраться, но айсор сам дрожал тогда от страха, говорил, что идут повальные обыски, и его вот-вот заберут как советского шпиона, и никогда не осуществится его мечта – вернуться в родной Ереван, откуда его вывезли еще мальчиком.
Так он и шел, загребая мягкую пыль улицы туфлями Экко – недавним подарком дочери и еще одним доказательством того, что было это проникновение – повторная реальность.
«Римейк», – вспомнил он современное (опять это бессмысленное слово) определение всяких переделок старого на новый лад и тут увидел патруль, который вдруг появился из-за угла. К счастью, это были не жандармы. Два солдатика и капрал шли по середине улицы, громко разговаривая. Он прислонился к забору, отхлебнул из бутылки и неуверенно протянул бутылку капралу.
– Андак! Илейкум…[7]
Капрал нахмурился и сурово посмотрел на него, а один из солдат замахнулся на него прикладом.
– Йалла, рух![8]
Рудаки отшатнулся и чуть не выронил бутылку. Солдаты засмеялись и пошли дальше, изредка оглядываясь и продолжая смеяться. Рудаки подождал, пока патруль скрылся за поворотом, и пошел в ту же сторону.
Когда он добрался до Сука, уже совсем рассвело: луна побледнела и почти слилась с порозовевшим небом, а на улицах появились люди, главным образом курды-мусорщики с тачками, собиравшие мусор, выброшенный вечером на улицу из домов и лавок. Они не обращали внимания на Рудаки, видимо, принимая его за подгулявшего хабира (так называли в Сирии иностранных специалистов – «демократических» немцев, чехов и поляков – насколько он помнил, советских специалистов в Хаме не было).
Якуб спал под своей телегой, которая служила ему и домом, и рабочим местом. На этой телеге-платформе был сложен его товар – чешские стаканы из небьющегося стекла. Во время торга, рекламируя их уникальные свойства, Якуб бросал их на землю или осторожно стучал ими об окованный железом край телеги. Сейчас для торговли было еще рано, и он спал на мешках под телегой, высунув из клетчатого головного платка свой выдающийся ассирийский нос.
– Якуб, – тихо позвал Рудаки, подойдя к телеге, стоявшей среди других подобных ей в крытом павильоне рынка. Под всеми телегами спали люди, поэтому Рудаки спросил по-арабски: – Якуб, лязем арак, Якуб. Фи арак?[9]