При этом Гусев сочувственно вздохнул, и стало ясно, что ему самому это требование представляется слишком уж жестоким.
Зато второй сотрудник того же ведомства оказался либералом.
– Вы там выпейте как следует, – посоветовал он, – и все легче пойдет.
А насчет танков и прочих видов вооружения пояснил, что их это не интересует, что они это и так знают, потому что все вооружение Советское, а интересует их, чтобы Рудаки вернулся живым и рассказал, что там происходит.
– А то, – добавил он, – мы с нашими тамбовскими рожами там появиться не можем.
Рудаки вспомнил, как Гусев говорил про «дипломатические осложнения», и усмехнулся. Скоро он уже сидел в маршрутном такси, направлявшемся в город Хаму.
С балкона гостиницы «Гренада», в которой он жил в Дамаске, была хорошо видна стоянка междугородних маршруток, и в его номере слышны были по утрам громкие крики зазывал: «Бейрут!», «Бейрут!» или «Халеб!», «Халеб!» – так по-арабски назывался город Алеппо, второй после Дамаска крупный город Сирии. Но вот в маршрутки, направляющиеся в Хаму, пассажиров никто не зазывал. Только после долгих осторожных расспросов в гостинице он нашел одно такое такси в переулке. В нем сидел только один пассажир, хотя другие маршрутки ходили переполненными, шофер, стоявший возле машины, пассажиров не искал, в ответ на вопрос Рудаки «Хама?» буркнул «Тфаддаль»,[3] залез в машину и, когда Рудаки сел, они тут же тронулись.
Насколько он помнил, и раньше (больше тридцати лет назад – кошмар!) сел он в такую же или похожую машину – назывались эти итальянские лимузины с дизельным двигателем то ли «Ламбретта», то ли «Ламборджини», и почти все маршрутки в Сирии были такие. Помнилось также, что тогда тоже пассажиров было мало, один или два – точно он не помнил, а что шофер был и тогда угрюмый и неразговорчивый, помнил точно.
Вскоре закончились улицы Дамаска, и они въехали в зеленую зону «Аль-Гута» – полосу садов и огородов, кольцом окружавшую город. По местной легенде, были это остатки Эдема, райского сада, где коварный змий соблазнил Еву. А скоро кончилась и Гута, и по сторонам шоссе потянулась бесконечная и унылая Сирийская пустыня – огромное, от горизонта до горизонта усыпанное щебенкой с островками чахлой травы пространство, напоминавшее ему и раньше, и сейчас унылые пустыри между домами в новых районах его города, не хватало только многоэтажек вдали и сиротливо торчащего возле какого-нибудь «долгостроя» жирафьего силуэта подъемного крана.
Араб, сидевший рядом с шофером, молчал, а сам шофер сначала напевал какую-то заунывную мелодию, а потом включил радио и оттуда полилась похожая мелодия, и теперь он иногда отрывал руки от руля и хлопал в ладоши, отбивая такт.
Унылая мелодия, пейзаж и вся атмосфера поездки располагали к рассеянным размышлениям, и Рудаки, глядя в окно на бесконечную щебенку вокруг, стал думать обо всем сразу, и мысли его были хаотичны и нельзя сказать, чтобы радостны.
Сначала вдруг, ни с того ни с сего, у него в голове возникла песня ансамбля «Любэ» «Батяня-комбат», и, прислушиваясь к звучащему у него в ушах наперекор заунывной арабской мелодии припеву «Комбат-батяня, батяня-комбат…», стал он думать о солисте этого ансамбля, неромантической внешности дядьке с мясистым лицом, о том, что сейчас этого дядьки, должно быть, еще нет на свете, как нет и этого ансамбля, и других, подобных ему, а есть песни Галича и Окуджавы, а он знает и те песни, и другие, и стало ему от этого грустно, и подумал он, что слишком долго живет на этом свете, и что слишком много всякого пришлось на его долю, и что совсем не надо было бы ему, университетскому профессору с кое-каким именем, ехать сейчас опять в это пекло, да и вообще связываться с этими проникновениями и прочими сомнительными затеями Хироманта.
«А может быть, прав В.К., и я сейчас сплю?» – подумал он и закрыл глаза, но в голове продолжал звучать «Батяня-комбат» и слышались завывание арабской песни и шум мотора, поэтому он глаза снова открыл, посмотрел на щебенчатую пустыню и стал почему-то думать о маршрутных такси. Подумал, что в Сирии эти такси появились лет на тридцать раньше, чем в Империи, точнее, не в Империи, а в новых странах, возникших на ее месте, что такси там сейчас совсем не такие, как были в Сирии, и дело не в том, что машины другие, а в том, что в Сирии и пассажиры были вежливые, и шоферы услужливые, а в его городе маршрутки стали символом хамства и толкучки.
Потом, зацепившись, наверное, за слово «хамство», он стал думать о созвучном этому слову сирийском городе Хама, о котором он тогда ничего не знал, кроме того, что есть там знаменитое, более чем тысячелетней давности колесо для подъема воды в каналы, называемое Нория, или Нурия, о том, что, если честно, то не намного больше он знает об этом городе и сейчас, хотя побывал там и прожил почти неделю, – не до городских достопримечательностей ему тогда было и, если он и видел что-нибудь тогда, все вытеснили из памяти события, которые они, шутя, называли Хамскими, хотя были они совсем не шуточными.
Тогда шиитская община Хамы подняла вооруженный мятеж против суннитского правительства страны, и был он подавлен большой кровью. Хотя прошло столько лет, Рудаки до сих пор помнил, как горела и обрушилась главная мечеть, и до сих пор, когда он об этом думал, стоял у него в ушах вопль гибнущих в пожаре людей. Он с ужасом подумал, что придется все это ему пережить еще раз, тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и стал смотреть по сторонам.
Шоссе стало подниматься в горы, и он вспомнил, что дорога в Хаму проходит через довольно высокие отроги хребта Антиливан. Извилистая дорога стала уже, из глубоких ущелий по сторонам тянуло прохладой, вокруг были теперь горы, поросшие сосновым лесом.
«Наверное, я все-таки сплю», – опять подумал Рудаки, откинул голову на спинку сиденья и неожиданно для себя действительно заснул.
Снилось ему, что он принимает зачет по типологии на курсе Устименко. Только что он отпустил девочку, бойко отбарабанившую сложный вопрос о синтаксических кортежах, расписался у нее в зачетке, и тут в аудиторию вошел Устименко.
Весь его вид говорил о том, что его приход – это большое одолжение, одолжение всем: преподавателю, Университету в целом и более всего такому нелепому и бесполезному предмету, как лингвистическая типология.
«Что бы такое у него спросить, – думал Рудаки, глядя на его детскую еще физиономию, в которой уже угадывались черты будущего хама, – что бы такое спросить, чтобы он ответил и можно было наконец поставить зачет и больше его не видеть?»
– Скажите, пожалуйста, что изучает лингвистическая типология? – в конце концов спросил он.
– Ерунду всякую изучает, – нагло усмехаясь, ответил Устименко.
«Главное не показывать, что он меня раздражает, – уговаривал себя Рудаки, – он ведь меня провоцирует, хочет, чтобы я взорвался, наорал на него, и тогда побежит жаловаться». И он задал ему вопрос, с которого обычно начинал свои лекции, – вопрос этот студентам нравился и всегда вызывал споры:
– Господин Устименко, – он старался говорить спокойно и даже чуть небрежно, снисходительно, – вот вы говорите, что типология занимается ерундой, то есть чем-то таким, что вашего внимания не стоит, чем-то простым и очевидным, я правильно вас понял?
– Ну, – набычившись, буркнул Устименко, чуя подвох, но не понимая пока, к чему клонит Рудаки.
– Тогда ответьте на такой простой вопрос, – Рудаки сделал паузу, и Устименко настороженно посмотрел на него. – Предположим, что в некоторой стране есть гора под названием «Боро», которое с местного, ну, скажем, тамильского, языка переводится как «скалистый пик, на котором вьет гнездо белый орел». Скажите, пожалуйста, какие части этого тамильского слова соответствуют значениям «пик», «гнездо» и «орел»?
Рудаки опять подумал, что студентам этот вопрос обычно нравился, не все отвечали на него правильно, но споры возникали всегда. Устименко же, по-видимому, даже не понимал, что он него хотят, – он некоторое время молча смотрел на Рудаки, и взгляд его выражал снисходительное презрение, а потом заявил: