Это не от потери любознательности или утраты нескромного любопытства. Стоит выдаться свободному часу в дальнем и незнакомом, тем более чужеземном городе, как тот же равнодушный прохожий замечает толпу, с интересом вглядывается в лица, вникает в то, мимо чего сто раз проходил у себя дома. Особенно, повторяю, если он оказался за границей. Вот тут он постарается ничего не упустить, даже если от обилия впечатлений разламывается голова.
Столь пространное вступление потребовалось мне для ответа на неизбежный вопрос: почему именно я, да еще будучи за границей, углядел то, что для местных жителей так и осталось скрытым? Да именно потому все и случилась, что я был сторонним наблюдателем, склонным задумываться над природой мелких житейских неразъясненностей. Само собой, вмешался и случай, без которого нигде никогда ничего не обходится. Обычно научные конференции планируются так, что передохнуть некогда. А тут, не знаю уж почему, в расписание свободным днем вклинилось воскресенье. Естественно, после завтрака я поспешил вон из отеля.
Улочки, в которые я углубился, казалось, досматривали утренний сон. Всюду было так пустынно и тихо, что собственные шаги по брусчатке мне самому стали видеться нарушением благопристойности и покоя чистеньких зданий с обязательным цветником на балкончиках. Немногие прохожие двигались здесь столь неторопливо и замкнуто, словно выполняли обряд прогулочной медитации. Все в этих кварталах намекало на непристойность моего разглядывания, неуместность моей чересчур быстрой походки. Всякое мое движение тотчас улавливалось зеркальной прозрачностью окон. В перспективе улочек всюду укоризной маячили хмурые башни и позеленелые шпили церквей: как, ты не пошел к утренней мессе? Намек исходил и от ухоженных автомобилей, чей плотный строй вдоль тротуаров был одинаково бесконечен, куда бы я ни сворачивал. Вроде бы деталь уличного пейзажа, и только. Но нет, в этом безлюдье десятки белесых фар создавали ощущение цепкого стерегущего взгляда (когда людей нет, за них говорят вещи).
Не выдержав, я спустился к набережной, но и там вскоре почувствовал себя чужаком. У реки, похоже, тоже было воскресенье, она нежилась в лучах теплого, как бы даже летнего солнца, однако неяркое небо, дымка голубоватой мглы, дремотный покой воздуха — все напоминало об осени, о последних днях, когда река еще может безмятежно погреться. Ее размеренность словно передавалась деревьям, траве, людям, кроме ребятишек, конечно (откуда-то на газон бойко выбежала голопузая и бесштанная девчушка лет трех, сидящие на скамеечке дамы сдержанно ахнули, но это был единственный случай переполоха и беспорядка). Сколько можно любоваться спокойным блеском реки и видом замка напротив? Я двинулся прочь от набережной, попетлял по улицам, спустился на перекрестке в пешеходный тоннель, бетонные стены которого были испещрены лозунгами и призывами (впрочем, среди них присутствовала надпись едва ли политического содержания: "Ульрика М. будет убита!"). Так незаметно я вышел к центру города и сразу очутился в плотной оживленной толпе.
И здесь никто не спешил, никуда не торопился. Но толпа есть толпа, ты не чужак в ней, потому что стал ее частью. Я двигался, подхваченный ее течением, дремотная одурь, навеянная пустынными кварталами и набережной, развеялась, я перестал себя чувствовать неприкаянным одиночкой, который едва ли не кощунственно жаждет чего-то, кроме ленивого отдыха и праздного ничегонеделания. Тут я мог глазеть во все глаза, вглядываться в лица, никого это не смущало, никто этого просто не замечал. Уличная толпа дает свободу, свободу быть самим собой, разумеется, в рамках приличия, которое здесь трактовалось широко (хочешь стоять столбом — стой, хочешь поцеловать подружку — целуй, хочешь пройтись на руках — и это пожалуйста; вот разве что плевок на чисто вымытый тротуар мог вызвать нарекание, если не штраф). Вдобавок движение в толпе создавало видимость занятия, дела, будь то разглядывание витрин или лиц противоположного пола. О извечном желании "себя показать и на людей посмотреть" я уже не говорю, хотя выделиться в нынешней толпе совсем не просто даже с помощью дерзких ухищрений моды (увы, модники и модницы, увы!).
Десять тысячелетий назад не существовало ни людских скоплений, ни самих городов. Современное многолюдье — это ли не пример пластичности нашего поведения, это ли не чудо уживчивости? Ныне всего за час перемещения по оживленной улице любой из нас встречает больше людей, чем крестьянин давнего и недавнего прошлого за всю свою жизнь. Ничего, психика справляется. Хотя, должно быть, именно по этой причине прохожие скользят в нашей памяти как-тени. Я был полон внимания, а что запомнилось в первые полчаса? Тщательная подтянутость и парикмахерская ухоженность старушек. Парень с чудным прокрасом седины посредине волос. Неназойливые газетчики-арабы в оранжевых жилетах. Девушка с нотным пюпитром, тихо и славно играющая на скрипке перед входом в картинную галерею. (Зачем, почему? — все шли мимо, будто видели ее каждый день.)
Вот, пожалуй, и все. Экзотических манков, отвлечении и уводов внимания в то утро, к счастью, было немного, иначе я бы проглядел незнакомца. Наверняка проглядел, ибо в нем не было ничего такого, что выделяло бы его из толпы, — обыкновенный мужчина, обыкновенного роста, в обыкновенном костюме. Он оказался в нескольких шагах впереди, брел с той же скоростью, что и я, мой взгляд порой на него натыкался, я его видел, но не замечал, что возможно лишь в уличной толпе. А если бы и пригляделся? Идет человек, не спешит, частый поворот головы выдает его интерес к окружающему — должно быть, не местный, такой же заезжий зевака, как я, ничего особенного и ничего примечательного.
Обыденность так бы и скрыла его своей шапкой-невидимкой, если бы легкий затор толпы не сблизил нас на какое-то мгновение; он повернул голову, и я увидел его лицо. Опять же и в лице не-было ничего необычного, настолько, что это-то и привлекло мое внимание. Попробую объяснить. Говорят: заурядное лицо, человек без особых примет, ничего запоминающегося. Это верно, потому что таких людей тысячи, и в то же время совершенно неверно. Безликих людей не существует, и если о ком-то говорят, что он безлик и неприметен, то лишь потому, что говоривший не пожелал его приметить, не захотел различить его индивидуальность. Это так, нет же двух одинаковых листьев, что же сказать о людях? А вот незнакомец был вопиюще безлик. Он выглядел так, будто природа усреднила тысячу мужских лиц, обобщила все их черты и формы, а далее по этому образу и подобию вылепила тысячу первое. Ни малейшей индивидуальности, совершеннейший человеческий нуль; это, если вдуматься, было столь же необычно, как полярное сияние над городом, по которому мы шли.
Тогда я об этом так не подумал, разум вообще не участвовал в тон мимолетной оценке. Просто мне безотчетно захотелось получше разглядеть незнакомца. Я немного ускорил шаг, обогнал его, словно невзначай бросил в его сторону как бы рассеянный взгляд, затем снова отступил назад. Первое впечатление подтвердилось: он был воплощением человеческой безликости. Все на месте — глаза, брови, нос, рот — и все неопределенное, не просто стандартное, а сверхстандартное, этакий типичный среднестатистический западноевропеец; взглянул на него, чуть отвлекся, и уже невозможно вспомнить, как же он выглядит. Ускользающе неуловимым был даже цвет его глаз, то ли серый, то ли голубоватый, а, может, наоборот, карий, черт его знает!
Ну и что? Вот именно: что? Стоило мне чуточку поразмыслить, как я недоуменно пожал плечами. Мало ли на свете граждан, различимых не более, чем окатанные голыши пляжа. С чего я вообразил, что этот какой-то особенный?
Спустя минуту-другую я бы наверняка потерял интерес к незнакомцу, если бы не собачка из породы комнатно-декоративных. Эта крохотная черная блоха в ошейнике благонравно следовала за своей хозяйкой, как вдруг при виде незнакомца ее гладкая шерстка, вопреки всякому вероятию, вздыбилась, выпуклые глаза налились бешеной краснотой, рванув поводок, она с захлебывающимся лаем было устремилась в атаку и тотчас с тоскливым воем отпрянула прочь. Почтенная дама, ее владелица, поспешно укоротила поводок, обронила безадресную улыбку сконфуженного извинения и властно потянула за собой свою любимицу, которая, казалось, онемела от раздиравших ее чувств страха, ярости и бессилия.