Дело, однако, шло к лету, когда все мы разъезжались.
Отмечу, что этой ранней весной Д. С. был болен воспалением легких, а я — сильным ларингитом, но к маю мы оба поправились. Надо было все-таки уезжать скорее на дачу — мы жили это лето под Лугой, с моей семьей, как всегда.
В самые последние дни перед отъездом я несколько раз видалась с одним из членов „дягилевского“ кружка,[14] по его просьбе. Он хотел будто бы выяснить свою бóльшую близость к собственно нашим темам, чем мы это, видимо, считаем.
Из наших разговоров ничего, конечно, не вышло. Я убедилась только, что в дягилевском кружке Философов ценится не одним Дягилевым. Тот, наш приятель, с которым я говорила, был обеспокоен вовсе не нашими вопросами, а интересом, который Ф. к ним проявлял. Он точно хотел „спасти“ Ф. от них — и от нас. Я прямо сказала ему, что если это его „задача“, — то, во всяком случае, у Д. С. и у меня „другие задачи“, в которых Ф. не играет главной роли.
Мы, впрочем, не поссорились, даже переписывались летом, но из переписки тоже ничего не вышло.
Летом Д. С. много, как всегда, работал: подготовка к новому роману. О наших новых „вопросах“ мы не говорили, — их, конечно, не забывая.
В сентябре семья моя уехала в город, — у сестер начинались занятия: одна была на медицинских курсах, другая в рисовальной школе Штиглица, третья — в Академии. Мы остались в пустой даче вдвоем.
Мы возвращались как-то с прогулки, из лесу, на закате. (Я пользуюсь здесь старыми моими записями, дневниками, которые привезла в Париж в 1905 году и нашла их сохранными в нашей квартире, когда в 20 году мы вернулись сюда эмигрантами. Потому за точность рассказа о Собраниях — и далее — я ручаюсь. Сохранились у меня также и записные книжки парижские, годов 1907 — 08.)
Итак, возвращаясь осенью 1901 г. с прогулки, я спросила Д. С.:
— Что ты думаешь делать эту зиму? Продолжать вот эти наши беседы?
Он не очень решительно посмотрел на меня и неуверенно сказал:
— Да… я думаю продолжать. Собрать их всех и предложить высказаться определенно, чего они хотят — и чего не хотят. Там и посмотрим…
В этот день я ничего больше не сказала, но на другой, за завтраком, решила продолжать разговор:
— Разве ты не видишь, — отлично видишь, — что все эти беседы ни к чему нас не ведут. Говорим о том же, с теми же людьми, у которых у каждого своя жизнь, и никакого общения у нас не происходит. То есть внутреннего, настоящего. Даже с Ф., который нам ближе других и больше понимает главную идею. Разве не стоял все время между нами страшный и нерешенный вопрос: а какая она, эта идея, и вообще все это имеет отношение к жизни? Нашей, и не только даже нашей, а просто к жизни?
Д. С. сказал только задумчиво: „Да“. А я продолжала:
— По-моему, нам нельзя теперь говорить о далеком, об отвлеченных каких-то построениях, очень уж мы беспомощны. И ничего мы тут не знаем, — я, по крайней мере, чувствую, что чего-то очень важного мне не хватает. Мы в тесном крошечном уголке, со случайными людьми стараемся слепливать между ними искусственно-умственное соглашение, — зачем оно? Не думаешь ли ты, что нам лучше начать какое-нибудь реальное дело в эту сторону, но пошире, и чтоб оно было в условиях жизни, чтоб были… ну, чиновники, деньги, дамы, чтоб оно было явное, и чтобы разные люди сошлись, которые никогда не сходились и не сходятся, и чтобы…
Д. С. вскочил, ударил рукой по столу и закричал: „Верно!“ Я очень обрадовалась, мне хотелось договорить, что ведь это не помешает нам создавать и внутренние наши круги, если он найдет это нужным, — напротив… Но договаривать не пришлось, так как Д. С. все это сам уже понял во всем объеме, — вероятно давно понимал и знал. Мы в тот день ходили до вечера по осеннему лесу и только об одном этом и говорили.
Очень скоро вернулись мы в Петербург и тотчас принялись за дело.
Определенно мысль наша приняла такую форму: создать открытое, по возможности официальное, общество людей религии и философии, для свободного обсуждения вопросов церкви и культуры.
Конечно, мы не обманывали себя: самый проект таких собраний, такого общества, казался, на первый взгляд, неисполнимой мечтой. Надо помнить, в какое время, при каких условиях, все это происходило.
Прежде всего: ведь идея Д. С., или идея нашей группы, идея христианства, была, в то же время (как идея и Вл. Соловьева), идеей церкви. В открытом обществе мы, говоря „люди религии“, не могли не разуметь представителей данной русской церкви (исторической). Должна была, таким образом, произойти „встреча“ между ними и представителями русского (по тогдашнему слову) „светского“, т. е. не духовного, общества, даже так называемого „интеллигентского“.
Подлинность и святость „исторической“ христианской церкви никем из нас не отрицалась. Но вопрос возникал широкий и общий: включается ли мир-космос и мир человеческий в зону христианства церковного, т. е. христианства, носимого и хранимого реальной исторической церковью?
Для этого нам нужно было услышать „голос церкви“ (а как его услышать, если не из уст ее представителей?).
То, что церковь эта была лишь одна из христианских церквей, — мало что меняло. По существу в области главного вопроса все христианские церкви находились в одинаковом положении. Теоретически вопрос был предложен всем христианским церквам. Вопрос „о христианстве вселенском“, как говорил Вл. Соловьев. Практически же, несмотря на полную зависимость нынешней православной церкви от российского государства в то время, — он все-таки мог быть предложен только православию, благодаря его внутренней свободе по сравнению хотя бы с церковью римской.
Подобные Собрания, и такое откровенное высказыванье на них, православными иерархами, невозможны были бы, если б это была церковь не православная, а католическая. „И даже лютеранская“, — говорил тогда Д. С. Позднейшие его исследования христианских церквей укрепили в нем эти мнения — я их передаю в общем.
Однако, и внешние условия, закрепощение прав церкви государством (самодержавием) казались почти непреодолимыми препятствиями для устройства Собраний. Но тут помогла смешанность, текучесть и несколько разнообразный состав наших частных кружков. Люди, имеющие соприкосновение с духовными кругами, — которых мы узнали через Розанова. С некоторыми мы даже успели сблизиться (вне „дягилевского“ кружка). Мысль Собраний их заинтересовала. Они нащупали почву и указали нам, куда можно обратиться с первыми хлопотами о разрешении (пути официальные были, конечно, заказаны).
В то время царил всесильный обер-прокурор Синода, известный своей строгостью и крепостью — Победоносцев.[15]
Вот к этому-то „неприступному“ Победоносцеву и отправились 8 октября 1901 г. пятеро уполномоченных членов-учредителей по делу открытия „Религиозно-филосовских Собраний в СПБ“: Д. Мережковский, Д. Философов, В. Розанов, В. Миролюбов и Вал. Тернавцев.
О Тернавцеве, сыгравшем в Собраниях немалую роль, я скажу ниже. А Миролюбов — был из далеких сочувствующих (и то, может быть, потому, что происходил из духовного звания, но это скрывал). Он издавал плохонький „Журнал для всех“, был типичный „интеллигент“ старого образца, но глупый, и в Собраниях, порою, немало причинял нам досады.
Вечером того же дня „уполномоченные“ (кроме Философова) посетили тогдашнего митрополита Петербургского Антония, в Лавре.
С этого времени на разрешение Собраний — получастных, со строгим выбором и только для „членов“ — можно было питать надежду. Надежда окрылила всех заинтересованных. И тогда-то началось наше настоящее знакомство с совершенно новым для нас „церковным“ миром — как бы некое сближение двух разных миров.
Да, это воистину были два разных мира. Знакомясь ближе с „новыми“ людьми, мы переходили от удивления к удивленью. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке, — все было другое, точно другая культура.