– Да, и я это знаю.
– Очевидно, вы живете там же?
– Я с ней встречаюсь.
– И как она поживает?
– По уши влюбилась в одного лекаря.
– В какого лекаря?
– Вы его не знаете. Если я даже назову его имя, оно вам ничего не скажет. Так зачем его называть?
– Ну, хоть намекните. Я догадаюсь.
– В квартале Нахас… – начал я.
– Ага! Теперь догадалась.
– Так вот, – продолжала Умрао-джан, – в те времена Эта самая Амир-джан была до того красива, что люди жаждали взглянуть на нее хоть одним глазком. И она так возгордилась, что не отвечала на мольбы даже лучших из лучших; а об остальных и говорить нечего. Она окружила себя целой свитой – всегда при ней состояли четыре служанки: одна подает хукку, другая держит в руках опахало, третья – кувшинчик, четвертая – шкатулку с бетелем. А когда Амир-джан выезжала, за ее паланкином бежали слуги, одетые так, как одевается челядь в богатых домах.
Амир-джан была без ума от пения Гаухара Мирзы. Сама она не умела ни петь, ни играть, но слушать пение обожала.
Гаухар Мирза с детских лет был игрушкой танцовщиц. Каждая оспаривала его у других, каждая любовалась им. Пожалуй, он был чуть-чуть смугловат, но очень хорош собой и к тому же игрив, дерзок и остер на язык. А как красиво сидела на нем любая одежда! Словом, прелесть, а не мальчишка.
– Удивляться нечему. Сын такой матери… – начал я.
– Вот как! Да вы разве и мать его знали? – перебила меня Умрао-джан
– Ну, – улыбнулся я, – предположим, что знал.
– Мирза-сахиб, у вас и шутки словно под чадрой.
– Но вы уже сняли с них эту чадру.
– Пожалуй! Ну так перейдем теперь к шуткам. Оставим на время повесть о моей жизни.
– Для шуток у нас впереди целый вечер. Лучше продолжайте рассказывать, – попросил я.
– Смотрите, какой вы непостоянный! Так и быть, слушайте.
– С утра и до десяти – одиннадцати часов, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – никто не мог ухитриться хоть на минуту ускользнуть из-под надзора маулви-сахиба. Но потом он отправлялся обедать, и мы обретали свободу. Глядишь, мы уже в чьей-нибудь комнате: сегодня у Амир-джан, завтра у Джафри, послезавтра у Бабан. И куда ни зайдешь – везде тебе радушный прием, везде плоды и сласти, бетель и хукка…
– Значит, вы курили хукку с малых лет? – перебил я Умрао-джан.
– Да. Глядя на Гаухара Мирзу, и я пристрастилась. Сперва курила из озорства, а потом, как ни грустно, это вошло в привычку.
– Гаухар Мирза ведь и опиум курил. Я бы не удивился, если бы вы стали подражать ему и в этом отношении.
– От опиума пока аллах миловал; правда, внутрь принимала – не отрекусь. Но это дело недавнее. Когда я вернулась из священной Кербелы, меня одолела простуда, и насморк мучил день и ночь напролет. Врач посоветовал: «Примите опиум». С этого и пошло.
– Ну, а насморк от опиума прекращается? – осведомился я.
– И не спрашивайте!
– Значит вам пришлось раскаиваться, что вы его принимали?
– Еще как!
– Да, это мерзость! Привыкнешь, а потом, как говорится в стихах:
Пусть я раскаюсь, но в душе живет желанье все равно,
И если снова позовут, я буду снова пить вино!
– Ах! Что за стихи Мирза-сахиб!.. Позвать вас я всегда готова, а пить или не пить – воля ваша.
– А если выпью, вы тоже изволите присоединиться?
– Ни за что!
– Вот как? Значит, ни за что?
Веет свежий ветерок, облачка на небесах,
Как не вспомнить о вине, – сохрани его аллах!
– Хватит! Сдержите себя! – воскликнула Умрао-джан. – А то я уже начинаю чувствовать сухость в горле. Ради бога, оставьте всякие мысли об этом.
– Оставить вас? – усмехнулся я.
– Не обижайтесь на шутку.
Теперь вина ко рту не поднесу,
Придет на ум – пускай придет на ум.
– Бог мой, Умрао-джан! Какие стихи!
– Благодарю вас!
Приду туда, где умерла Ада, —
Прогулка в светлый май придет на ум.
– Помилуй боже! Сегодня вы в ударе! Да и не мудрено – на вас повлияли воспоминания о юности.
– О нет, это повлияли воспоминания о вине.
Опять вино отшельникам назло,
Закрыв мне двери в рай, придет на ум.
– Ха-ха-ха! Как удачно! – похвалил я; потом прочел сам:
Каабу – прочь! Бродягой стану я.
Кумирня – так и знай – придет на ум!
– Вот так сказано: «Каабу – прочь!» Неплохо! Мирза-сахиб, почему бы не начать этим стихотворение:
Каабу – прочь! Далекий край придет на ум
И путь к неверным невзначай придет на ум.
– Превосходно! – похвалил я.
– Или еще:
Мир – караван-сарай придет на ум,
Дорога птичьих стай придет на ум.
– Я и говорю, что вы сегодня в ударе, – сказал я. – Выслушайте отрывок из моего стихотворения, – а потом снова вернемся к вашей повести.
Пусть будут тучки, и вино, и свежий ветерок,
Но если юность не вернуть, какой мне в этом прок?
– Ах, Мирза-сахиб! Вы раните меня в самое сердце! Ладно, перехожу к своему рассказу.
– Так протекло несколько лет моей жизни у Ханум, – продолжала Умрао-джан. – За это время не случилось ничего достойного упоминания.
Впрочем, нет – кое-что вспомнила! День совершеннолетия Бисмиллы был отпразднован с большой пышностью.[52] Я с тех пор ни разу не видела столь роскошного празднества по случаю вступления девушки на стезю танцовщицы. Для торжества была построена большая беседка. Она вся сверкала и внутри и снаружи. Собрались городские танцовщицы и куртизанки, музыканты и певицы из каст дом и дхари,[53] бродячие кашмирские актеры. Пригласили известных танцовщиц из дальних мест; знаменитые певцы прибыли из самого Дели. Семь дней и ночей непрерывно звучали пение и музыка. И теперь еще вспоминают, как щедро одарила всех Ханум – ведь Бисмилла была ее единственной дочерью, так что ей все казалось мало. Как раз в то время наваб Чхаббан-сахиб получил наследство после своей бабки Умдатулхакан-бегам. Это был совсем юный отпрыск знатного рода. Бог ведает, каких только уловок не придумывала Ханум, чтобы вытянуть из него побольше денег. Так или иначе, бедняга попался – он истратил на это торжество не то двадцать пять, не то тридцать тысяч рупий, но зато, когда празднество кончилось, Бисмилла пошла к нему на содержание. Он был влюблен в нее до безумия.