Далее: я увидел, что подземные силы вырвавшихся теней прошлого из будущего грозят Европе мощным нашествием, в котором погибнет теперешний европейский мир; и тут встал передо мной совершенно отчетливо странный, как бы калмыцкий образ; это был старик, с острыми, прищуренными глазами, с большими скулами, с седенькою бородкою, сутулый, с несколько приподнятыми плечами; он был в какой-то восточной шляпе и кутался в пестрый бухарский халат; он вперял в меня свои пронзительные глаза и как бы говорил: „Я – из прошлого: но я еще приду“. И я тут понял, что образ этого мстителя за прошлое скоро воплотится, что он, этот образ, в новом своем воплощении поведет на Европу подземные силы, ныне затиснутые под землю европейским миром; он будет виновником того, что „карта Европы изменится“; я приник головой к траве; мне послышался как бы гул подземного города, я увидел как бы площадь; и множество народу кричащего и бьющего в барабаны; на ложе лежал зарезанный некогда славянский, чернобородый витязь; теперь он очнулся, чтобы повести изпод земли на бой эти толпы диких теней и отмстить за свое прошлое поругание… <…>»
В Арконе А. Белому за 10 дней до начала Первой мировой войны явился воистину ее обобщенный символ, соединяющий в некое ноосферное единство как древних, так и современных воинов. Это – один из поразительных примеров его провидческого дара. Конечно, речь идет не о пророчестве в классической его форме, а скорее о смутном предчувствии, когда ноосферная информация о будущем проявляется в отрывочном и бессвязном виде…
* * *
В разгар строительства Гётеанума разразилась Первая мировая война. На полях сражений развернулись кровопролитные бои. На эльзасском направлении они шли у самых границ Швейцарии. В Базеле и Дорнахе постоянно слышалась артиллерийская канонада. Швейцария объявила всеобщую мобилизацию, опасаясь, что ее может постичь участь нейтральной Бельгии, куда уже вторглась вражеская армия после того, как бельгийцы отвергли германский ультиматум с требованием пропустить кайзеровские дивизии через свою территорию. В окрестностях Дорнаха, наводненных войсками, шли непрерывные учения, трещали ружейные выстрелы, раздавались пулеметные очереди, слышались разрывы артиллерийских снарядов. Население, включая антропософскую общину, предупредили о возможной эвакуации. Начались перебои с продовольствием. В нескольких выразительных строках и с истинно писательским мастерством Белый обрисовал обстановку первых месяцев войны в письме ИвановуРазумнику:
«Мы отрезаны от России. Письма идут через Францию. Вокруг нас война; всю предыдущую неделю мы жили в районе пушечных выстрелов: бой у Бельфора, Альткирхена, Мюльгаузена мы слышали; у нас дребезжали стекла от пушечных выстрелов; долина, где мы живем, в случае, если бы повернули на нас пушки в Германии или во Франции, оказалась бы под огнем; все эти дни ходили тревожные слухи, что французы, собираясь обойти немцев, должны бы были пройти через долину, где расположен Арлесгейм; немцы преградили бы дорогу, и таким образом сражение произошло бы в нашей долине; два дня мы все жили так, что у всех были наготове дорожные сумки, чтобы по сигналу очистить местность, уйти в горы. Но теперь мобилизация в Швейцарии закончена; наш район наполнен войсками; ходят патрули, гремят барабаны, летают военные автомобили, в полях и в горах артиллерия: вряд ли французы и немцы нарушат нейтралитет; и мы продолжаем спокойно работать, прислушиваясь к отдаленной канонаде, то возникающей, то умолкающей… <…>»
На другой день после начала войны в Дорнахе появился Макс Волошин, сумевший в самый последний момент пересечь границу с Австрией. От Белого он узнал печальную новость: за день до объявления войны в Париже во время выступления на антивоенном митинге французский шовинист Рауль Виллен застрелил из револьвера Жана Жореса. Это сообщение поразило всех в самое сердце и стало первой «черной вестью», каких впереди еще будет немало.
Воюющие страны охватил националистический угар, но на строительной площадке Гётеанума до поры до времени царил дух интернационального братства. Здесь с одинаковым воодушевлением трудились представители восемнадцати национальностей (доминировали – русские, немцы, австрийцы, французы). Шовинистических настроений среди них не наблюдалось, хотя проблем, связанных, к примеру, с психологической несовместимостью, хватало с избытком. Сам Штейнер с искренней симпатией относился к славянским народам в целом и к русским – в особенности; говорил о мессианской роли России, предсказывал грядущий расцвет славянства и его выдающуюся роль в мировой истории.
Однако постепенно жизнь в Дорнахе становилась все труднее и труднее. Отрывки из писем Иванову-Разумнику красноречиво свидетельствуют о настроении того времени: «Ох, трудно, трудно нам бывает с женой – от всего вместе: трудности нашего положения вообще, трудности условий жизни, трудности быть антропософами in concreto (в действительности. – лат.) и густой перенапряженности жизни. Если Вы представите себе, например, жизнь моей жены, очень хрупкой и слабой, то Вы, пожалуй, не поверите: ведь она почти без перерыва 19 месяцев колотит по дереву огромным молотком и подчас изнемогает, как многие, от чисто физической усталости, потому что с объявления войны почти все мужчины ушли и слабые женщины вырезают саженные формы (ведь наше строение все резное – внутри и извне) из крепкого, как камень, американского дуба, что работает маленькая кучка и, можно сказать, последняя и что в работе надо совмещать художественную чуткость с физической силой, т. е. прямо резать из огромных комьев дерева огромные формы; что приходится работать зимой на морозе, в ветрах, что прислуги у нас нет, и что моей жене приходится, вернувшись домой, работать дома. <…>
Приходится, дорогой Разумник Васильевич, с стыдом просить друзей и знакомых в России как-нибудь помочь мне устроиться с работой, книгами или литературным авансом, а то самому бытию на физическом плане воздвигаются столь большие трудности, что оно просто будет грозить забастовкой и остановкой… Оттого-то я и прошу Вас при случае как-нибудь замолвить обо мне слово где угодно и как угодно, ибо действительно: выхода никакого; проживаю последние гроши и достать очень трудно, очень сложно: почти невозможно; когда Вы получите это письмо, положение мое будет хуже губернаторского: нас могут выселить из квартиры, жена моя может слечь от простуды (стоит холод), а она, бедняжка, после 19-месячной неустанной работы надорвала свои очень хрупкие силы. Более всего вынуждает меня, откинув стыд, просить Вас о литературной помощи мне, – опасение, что будет с женою».
Война и суровые антропософские будни надолго выбили Белого из привычной творческой колеи. Позже он скажет: «Будучи два года войны за границей, переживал я войну особенно тяжело; первый год войны я работать не мог, отрезанность от России, угнетенное душевное состояние, вызванное событиями войны, побудило меня, наконец, искать в работе того минимума душевного равновесия, без которого вообще трудно жить; я взял себя в руки; во второй год войны я работал поэтому с особенной интенсивностью».
Параллельно продолжало усугубляться трагическое увлечение Наташей. Вместо творческого вдохновения и чувств окрыленности, которые обычно сопровождают влюбленность, – Белого, напротив, все больше охватывали душевные терзания, переходившие в настоящие кошмары с явственно выраженной подоплекой. Ему вдруг начало казаться, что Наташа, отвечавшая на его ухаживания одним лишь кокетством, на самом деле – посланница запредельных темных сил, суккуб (демонесса-обольстительница), являющийся ему по ночам и превращающийся в таинственную «черную женщину», повсюду преследующую его в дневные часы. Свои смятенные чувства А. Белый доверял лишь «интимному дневнику»:
«<…> Во время мучительной бессонницы, вызванной переутомлением, меня стали посещать эротические кошмары: я чувствовал, как невидимо ко мне появляется Наташа и зовет меня за собой на какие-то страшные шабаши; сладострастие во мне разыгрывалось до крайности; совершенно обезумев, я стал серьезно мечтать об обладании Наташей и стремился в моем грешном чувстве признаться Асе; но Фридкина, лечившая Асю, постоянно предупреждала меня: „Не говорите с Анной Алексеевной ни о чем серьезном: это может отразиться на ходе ее болезни“. И я молчал о своих переживаниях Наташи, ожидая выздоровления Аси; затянувшаяся болезнь Аси меня крайне удручала; ведь я любил ее всею глубиною своей души; и признавался себе, что страсть к Наташе, принимающая формы совершенно чудовищного чувственного влечения, есть злая болезнь; и тем не менее: я чувствовал, – болезнь слишком запущена; я не могу уже вырваться; эта болезнь, осложнявшаяся ночными невидимыми появлениями Наташи около меня, приняла столь серьезные формы, что я стал порою воображать, будто Наташа – суккуб, посещающий меня; и тем не менее, – я влекся к Наташе, я все хотел остаться с нею с глазу на глаз. <…>»