Повторяю: выручил нас тогда Дантес. Явившись как-то в цех, он заявил:
“С нынешнего дня будем делать дуршлаги. На них сейчас бешеный спрос. Они нас спасут”.
“Почему бешеный спрос именно на них?” – спросили мы.
“Любовь к дыркам,- ответил Дантес.- Русскому народу нравится, чтоб текло мимо”.
“Какой же ты интернационалист, француз хренов? – сказали мы.- А если мы сейчас твоих лягушатников обложим трехэтажным? За восемьсот двена дцатый год, в котором они занесли к нам французскую болезнь?”
“Да не француз я!” – закричал Дантес.
Он всегда в таких случаях кричал, что не француз. Мы думали: хочет уйти от ответственности.
Он был прав: дуршлаги действительно пошли. Наши женщины таскали их на толкучку мешками. Прямо ажиотаж возник: покупали по полсотни в одни руки. Мы, естественно, засучили рукава. Сначала делали дуршлаги только из листового железа, потом добавили в ассортимент более дорогие – из нержавейки. Эти хорошо раскупались зажиточными людьми.
Два с половиной года мы прилично жили благодаря дуршлагам.
Зажили мы настолько прилично, что стали интересоваться искусством. Посещать премьеры и вернисажи, пить минеральную воду. Дантес зачастил в оперу. Однажды пригласили в цех рок-группу. Прямо на рабочем месте, высверливая дуршлаги, знакомились с творческими новинками этого направления.
Некоторых потянуло даже на самостоятельное творчество. Стали вытачивать фигурные мундштуки, декоративные гвозди – со шляпками, изображающими различных зверей, пепельницы с металлическими кружевами по краям… Вот что делает с людьми сытая жизнь! Бабке Арине мусорный совок отлили такой красоты, что хоть в музей неси!
Особенно, как всегда, в умственных делах выделился Вяземский. Он принес из дому шесть старинных серебряных портсигаров, из которых еще в прошлом и позапрошлом веках портили себе здоровье никотином его предки, и, расплавив их в литейке, отлил замечательнейшее серебряное блюдо, отполировав его до такого зеркального блеска, что весь цех бегал в него смотреться.
В этом старинном серебре мы отражались как-то странно. Вроде бы и своими лицами, но вместе с тем как бы и чужими. Разглядывать себя было крайне интересно. “Поучительно”,- сказал Вяземский.
Он лично понес свое блюдо на базар, где не простоял, как потом рассказывал, и пяти минут: покупатель нашелся сразу. Крепенький такой толстячок молодого возраста, впоследствии всем нам большой друг. А тогда, будучи еще незнакомым, стал расспрашивать: что за вещь, каково ее происхождение?..
Вяземский слегка перестарался, расхвалив блюдо очень ярким слогом: серебро, мол, высочайшей пробы, стариннейшее произведение искусства, добавил: древнеегипетское, из Мемфиса…
Потом мы этот случай обсуждали: соврал Вяземский или пошутил?
Сошлись на том, что скорее пошутил. Не его вина, что толстячок принял все всерьез, не может один человек быть виноватым за глупость другого, Бог для того простофиль и создает, чтоб умному приварок… Словом, у толстячка загорелись глаза и он сказал:
“Беру”. Про Древний Египет он еще в школе что-то слышал, классе в шестом, когда голова была свежая и все в уши влетало и погружалось в мозг, как в пучину, чтоб иногда всплывать и будоражить душу. Вот и на этот раз у толстячка что-то всплыло, он сильно разволновался и полез за бумажником, говоря: “Я этим блюдом свой офис украшу, надо ж – сорок тысячелетий!”
Если б Вяземский хотел обмануть, он бы промолчал, но, будучи честным человеком, он толстячка поправил, сказав: “Древний
Египет – не сорок тысячелетий, а всего четыре, если считать назад”. “Отдельные тысячелетия не играют значения”,- ответил толстячок и бумажник распахнул.
Цену Вяземский назвал такую астрономическую, что у него, как он нам рассказывал, язык с трудом повернулся. Ему было стыдно, но он не мог иначе. Потому что знал: богачам низкие цены ненавистны. Они им оскорбительны, так как напоминают о недавнем прошлом в бараке или общежитии. Низкая цена лишает их самоуважения, поэтому желающий им понравиться должен заламывать цену. А тому, кто говорит: “Купите, дешево продам!” – они могут дать в морду.
Богачи любят платить такие суммы, с которыми им жалко расставаться.
И еще: то, что куплено дешево, невозможно любить. А богачи любят именно любить.
К нам в цех этот толстячок ворвался дня через три. Сразу высмотрев за станком Вяземского, он забежал сзади и ударил его по голове ясно чем – серебряным блюдом. С трудом найдя в себе силы не упасть, Вяземский закричал: “Засранец, в своем ли ты уме?” “В своем, в своем! – закричал и толстячок.- Если немедленно не вернешь все до последнего пенни, то, сука буду, задействую криминальные структуры, к услугам которых прибегать не люблю, но ты, козел, вынудишь!”
К счастью, Вяземский еще не потратил и шиллинга. Плата за блюдо
– вся, как была им положена три дня назад в тумбочку возле станка, так там и лежала, придавленная гаечным ключом. Деньги у нас тогда домой не носили: днем на улице грабили одинаково с ночью. Прямо на троллейбусной остановке упирали в ребро ствол какого-нибудь “Магнума” и спрашивали: “Не пожертвуешь ли завалявшуюся в кармане мелочь на восстановление Храма Христа
Спасителя?”
В цехе же деньги были, как в сейфе. Защищенные броней нашей кристальной честности.
Ее у нас и за достоинство не считали. Сказать о ком-нибудь из своих: “Он очень честный!” – было б, как похвалить мужчину за то, что он не сексуальное меньшинство. Никому и в голову не приходило хвалить человека за то, что он не вор.
Был такой случай. Зарплату как-то вдруг выдали сразу за четыре месяца, и мы на радостях устроили в цехе банкет. А когда расходились, один из наших, не буду называть фамилию, спьяну сунул деньги мимо кармана и утром пришел расстроенный: “Братцы, я их потерял!” – он думал, что потерял. А они на станине его станка лежали, их кто-то с полу поднял и на станину положил. Так вместо того, чтоб обрадоваться, этот человек, которого я стыжусь назвать, закричал: “А я еще тут бутерброд недоеденный оставлял, где он?” Полдня ходил по цеху: кто доел бутерброд? Кто-то, конечно, доел, но ведь пьяные были, никто уже не помнил, каждый думал: может, не я? Но не мог сказать: “Это не я”, потому что вдруг и он. Поэтому все молчали. А этот тип ходил и кричал:
“Бутерброд нельзя на ночь оставить! Какое падение нравов!”
Вяземский толстячку ответил достойно. “Надо быть последней сволочью,- сказал он,- чтоб, ударив человека по голове тяжелой серебряной вещью, еще и грозить ему бандитами. Ваши вонючие стерлинги вон в той тумбочке, возьмите их. Только не стырьте положенный на них сверху гаечный ключ, от вас можно ждать”.
Увидев свои деньги в полной сохранности, толстячок так засиял лицом, как ни один святой не сиял, и воскликнул: “Первый раз встречаю, чтоб деньги возвращали с такой легкостью! Это дело надо обмыть, я сбегаю”.
Через четверть часа вахтеры из проходной втащили в цех несколько ящиков водки и консервов. Им первым и налили. Они выпили, еще по бутылке сунули в карманы и ушли охранять наш военный завод дальше.
А мы стали праздновать с толстячком нашу честность. Между вторым и третьим стаканами разговорились, а после четвертого Вяземский сказал толстячку: “Не думай, что я тогда только шутил. Доля правды в моей шутке была, причем большая. Серебро, из которого сделано блюдо, действительно старинное, клянусь предками. Из их портсигаров отлитое”.
“На кой?! – вскричал толстячок.- За старинные портсигары я б тебе еще больше дал! Зачем, дурак, их испортил?”
“За дурака можно и дуэль схлопотать,- с достоинством ответил
Вяземский.- Что же до портсигаров, то дело поправимое. Я блюдо в них перелью обратно. Как было шесть штук, так шесть и будет”.
“Перелей”,- попросил толстячок, и деньги, заплаченные за древнеегипетскую посудину, оставил Вяземскому как аванс за шесть портсигаров его предков. Через неделю Вяземский портсигары торжественно вручил. Толстячок снова устроил банкет. С этого дня мы с ним и подружились.