Профессор: «Джон Джордж Хейг растворял трупы своих жертв в кислоте…»
Нет. По той же причине. «Папа, растворяй поскорей синьорину, я сейчас написаю в штанишки…»
– Вам известно, что вы – первый человек, который смеется, изучая карты кадастра?
Служительница смотрит на меня, а я дергаю головой: мышцы шеи конвульсивно сжимаются. Смеюсь? Я смеюсь? Что тут смешного?
Профессор в своих записях: «Бела Кисе в Венгрии в начале двадцатого века спрятал семь трупов на чердаке…»
Нет. Единственная квартира в доме, откуда есть доступ на чердак, – это мансарда, а инженер живет на четвертом этаже, как раз посередине здания. Поэтому не подходит и последняя запись: «Безупречный гражданин Джон Реджинальд Кристи, возможно самый отвратительный из серийных убийц после садиста Вэчера, убил шесть женщин, имел сексуальные сношения с телами и закопал их в подвале».
А инженер? Как бы он доставил студентку в подвал? На лифте?
На память приходит старая песенка группы «Роллинг Стоунз» про японца, который съел свою невесту по кусочкам. Я замечаю, что снова смеюсь: кажется, начинаю уставать. Взгляд падает на примечание под планом дома.
«Ремонт перекрытий, штукатурка, покраска в соответствии с градостроительными нормами, и т. д., и т. п., проект прилагается».
Дата: май 1987 года.
Шейные позвонки у меня трещат, когда я поднимаю голову и гляжу на темные облака, мчащиеся по кобальтово-синему небу за серой чертой водосточной трубы. Ступая по мокрой траве газона, примыкающего к задней части дома, я промочил носки и теперь болезненно вздрагиваю при каждом движении. Уже половина первого, но солнце еще не показывалось.
Согласно проекту, дом с этой стороны стоял весь в лесах вплоть до самой крыши. Сейчас по фасаду цвета сырого мяса прорезаны одна, две, три, четыре, пять, шесть пар окон с желтоватыми рамами, по паре на каждый этаж. Третья пара соответствует квартире инженера. Представляю себе картину: сооружение из деревянных подмостков и вставленных одна в другую труб, подступающее к стене… нет, немного отступающее от стены, во всяком случае, на расстояние, позволяющее штукатурить и красить…
Нахожу окна инженера, скольжу взглядом по стене до самой лужайки. Представляю себе, как тело, покрытое слоем штукатурки, сбрасывают с высоты на зеленую травку. Когда мой взгляд достигает земли, в небе громыхает гром, но я не уверен, что это мне не кажется.
Делаю шаг к стене от места предполагаемого падения, но уже и так его вижу. Подвальное окошко, вровень с землей, рядом – дверца, смазанная составом, предохраняющим от ржавчины. Опять гремит гром.
Я становлюсь на колени прямо в мокрую траву. Протягиваю руку, прикасаюсь к дверце. Рука холодеет. Слышу какой-то шорох за красноватым металлом, но, возможно, это тоже игра воображения. Толкаю.
Дверца со скрипом приоткрывается, и я вижу инженера в комнатных тапочках, в мягкой кашемировой кофте на пуговицах: он только что вынул из ящика две бутылки минеральной воды, наверное, к обеду. Наши взгляды встречаются, его глаза вначале сощуриваются, потом в изумлении широко раскрываются, полные страха, когда он понимает, что я догадался.
Под его комнатными тапочками, между четырех стен крохотного квадратного подвальчика, простирается утоптанный земляной пол.
– Ты посмотри, посмотри на этого ублюдка… мечется, как зверь в клетке.
Я вижу, как инженер подходит к окну, отдергивает занавески, приникает к стеклу, потом спускается к парадной двери, выходит на ступеньки, делает вид, будто проверяет почтовый ящик…
В четыре часа утра одно из окон на четвертом этаже все еще светилось.
– Сегодня утром он даже не пошел на работу, и это, наверное, гложет его, нашего Волка-оборотня, ведь он на многое готов ради продуктивности…
После ночного дежурства слипаются глаза, несмотря на привычку к бессоннице, полную пепельницу окурков и термос с кофе, лежащий поперек приборной доски. От стимулятора меня прошибает холодный пот. Грация только что скользнула на сиденье рядом со мной, поднимает спинку, сметает крошки бутербродов.
– Меня тоже кое-что гложет: я должна сегодня быть на службе, но, чтобы тебя сменить, сказалась больной… А если вдруг придут с проверкой и не застанут дома…
– Я же тебе сказал, что сам справлюсь.
– Ты не можешь здесь торчать по двадцать четыре часа в сутки неизвестно сколько дней. И потом, прости, пожалуйста: тебе тоже надо ходить на работу, разве нет? Что, начальнику закон не писан?
– Хватит двух дней, каких-нибудь двух дней. Два дня инженер пропустит работу – и он сломается, говорю тебе. Он закопал труп в подвале и теперь не выходит, боится, что я туда проберусь. Но, сидя дома, взаперти, он сломается.
– А если не сломается? Если продержится неделю, две, три? Что ты тогда станешь делать?
– Возьму отпуск. Буду ждать, не сходя с этого места, хоть целый год.
У меня пересохло в горле. Язык еле ворочается во рту, натыкается на зубы.
– Всего два дня, – повторяю я, брызгая слюной, – сорок восемь часов, и он сломается. И пусть себе посылает адвоката к главному комиссару… Я вовсе не слежу за ним, я наблюдаю вон за тем баром. Гляди, сколько марокканцев… представляешь, какой там оборот наркотиков?
Грация гладит меня по щеке. В лицо будто вонзается миллион булавок.
– Иди ложись. Я прослежу за подъездом, будь спокоен. Случится что-то – позвоню, и ты через десять минут уже будешь тут.
– Сейчас пойду. Еще минутку, и пойду…
Дома кружу по гостиной. Пинком загоняю туфлю Лауры под шкаф.
Ложусь одетый поверх одеяла. Обвожу взглядом контур тени на потолке, все быстрее и быстрее, словно участвую в круговом пробеге на большой приз.
Берусь за сотовый, дважды ошибаюсь номером. Наконец голос Грации:
– Да? Боже мой, Ромео… Нет, ничего не случилось, все по-прежнему, успокойся. Поспи хоть немного, пожалуйста, иначе ночью не выдержишь…
Сажусь в кресло, ставлю Майлса Дэвиса. Но губы пересохли, свистеть не получается.
Принимаю валиум. Снова ложусь, скрещиваю руки на груди, стараюсь не двигаться. Свет погашен, глаза закрыты. Как на военной службе: часовой отдыхает, но не спит.