Бунин без нее. Веры, не может, значит — осталась: поступила, как мать.
С Галиной я — вежлива.
С Буниным у нас дружественные отношения, без близости: прихожу к Вере.
— Ну, вот. —
Недавно, на моем вечере стихов,[1063] Бунин у кассы познакомился с Алей, не зная, что моя дочь. — «Милая барышня» — и так пробеседовал, прошутил с ней мин<ут> 10. В антракте — опять к ней… <…> Всю вторую часть в залу не входил, сидел с ней у кассы. Тут же пригласил ее к себе — на завтра — обедать… <…>
…Если бы мне большой писатель сказал: — «Милая барышня…», я бы и в 15 лет ответила: отметила: — Меня зовут — Марина — (и, подумав:) — Ивановна. (Bin weder Fräulein, weder schön — kann ungeleitet nach Hause gehen![1064] Потому меня не любили. (Так — мало! так — вяло!) По-мужски — не любили. Даже — тогда (Дýхи любили, души — любили: поэты, одинокие старики, собаки, чудаки…)
Забыла прибавить, что сейчас Кузнецова в отъезде, кажется — где-то лечится… а м. б. — другое: устала. Словом, ее в доме давно нет… <…>
…Завтра (воскресенье, 29-го) у нас гости — Фаворские, друзья Унбегауны и Замятины,[1065] он и она… <…>
Ванв, 20-го января 1936 г.
С Новым Годом, дорогая Анна Антоновна!.. <…>
Ваше большое письмо получила.
О таком (ручно-умственном) объединении мечтаю уже давно, хотя бы в самой элементарной форме: кто-то читает, я — шью. Но мне никто не читает. Муру — некогда (школа, уроки), С<ергея> Я<ковлевича> и Али нет никогда. Сижу вечерами и до одурения вяжу — уже три месяца — Муру огромное одеяло из всех остатков шерсти (Аля раньше много вязала на заказ)… <…>
Ручной труд есть — круг (вокруг лампы, лучше — керосиновой, на тяжелой лапе, была у нас такая в Трехпрудном, — медная: медведь лезет в улей). Кстати «Трехпрудный» — в моих вещах — Трехпрудный переулок, где стоял наш дом, но это был целый мир, вроде именья (Hof), и целый психический мир — не меньше, а м. б. и больше дома Ростовых,[1066] ибо дом Ростовых плюс еще сто лет.
Еще в 1909 году — совсем девочкой — я писала.
Засыхали в небе изумрудном
Капли звезд — и пели петухи…
Это было в доме старом, в доме — чудном…
Чудный дом, наш дивный дом в Трехпрудном —
Превратившийся теперь в стихи!
Это я писала, еще будучи в нем, но уже зная, чуя…
А потом — 1919 г. — стоим с уже 6-летней Алей — перед нами:
окна залы, и видим, как на подоконниках, из глиняных мисок, чужие люди хлебают вареную воблу.
А потом — 1920 г. — стою перед ним — и нету. Закрываю глаза — есть, открываю — нет: одни развалины камина торчат. — Снесли на дрова, ибо был деревянный: из мачтовой строевой сосны. Было ему — около 100 лет. Его старик Иловайский (дед моих старших Halbbruder и Halbschwester[1067]) дал в приданое своей дочери Варваре Димитриевне, когда выходила замуж за моего отца.
Значит — не мой дом, и получил его после отца в наследство брат Андрей,[1068] но любила и воспела его — я.
Видите — как далеко заводят: ручной труд и ламповый круг!..
Мне хорошо только со старыми людьми — и вещами. Из молодости люблю только молодую листву и траву.
Сейчас — культ молодости. В мое время молодость себя стеснялась. Сейчас: «мне 20 лет — кланяйся в ноги!»
А я не кланяюсь — п. ч. это — кумир. На глиняных ногах, п. ч. завтра 20-летнему будет сорок лет, как мне — вчера — было двадцать.
Хвастаться титулом — хвастаться состоянием — хвастаться молодостью. Но первое и второе хоть — если не твоя — то чужая заслуга! — Хоть чей-то — труд. Там — кичиться чужим титулом, здесь — обыкновенным ходом вещей, вне человека лежащим, то же самое, что гордиться — солнечным днем.
Помимо всего — мне с молодыми скучно — п. ч. им с собой скучно: оттого непрерывно и развлекаются… <…>
Ванв, 15-го февраля 1936 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Когда я прочла Furchtlosigkeit[1069] — у меня струя по хребту пробежала: бесстрашие: то слово, которое я все последнее время внутри себя, а иногда и вслух — как последний оплот — произношу: первое и последнее слово моей сущности. Роднящее меня — почти со всеми людьми! Борис Пастернак, на к<оторо>го я годы подряд — через сотни верст — оборачивалась, как на второго себя, мне на Пис<ательском> Съезде шепотом сказал: — Я не посмел не поехать, ко мне приехал секретарь С<тали>на, я — испугался.[1070] (Он страшно не хотел ехать без красавицы-жены, а его посадили в авион и повезли.)
…Не знаете ли Вы, дорогая Анна Антоновна, хорошей гадалки в Праге? Ибо без гадалки мне, кажется, не обойтись. Все свелось к одному: ехать или не ехать. (Если ехать — так навсегда.)
Вкратце: и С<ергей> Я<ковлевич> и Аля и Мур — рвутся. Вокруг — угроза войны и революции, вообще — катастрофических событий. Жить мне — одной — здесь не на что. Эмиграция меня не любит. Посл<едние> Нов<ости> (единственное платное место: шутя могла бы одним фельетоном в неделю зарабатывать 1800 фр<анков> в месяц) — П<оследние> Нов<ости> (Милюков) меня выжили: не печатаюсь больше никогда. Парижские дамы-патронессы меня терпеть не могут — за независимый нрав.
Наконец, — у Мура здесь никаких перспектив. Я же вижу этих двадцатилетних — они в тупике.
В Москве у меня сестра Ася, к<отор>ая меня любит — м. б. больше чем своего единственного сына. В Москве у меня — всё-таки — круг настоящих писателей, не обломков. (Меня здешние писатели не любят, не считают своей.)
Наконец — природа: просторы.
Это — зá.
Против: Москва превращена в Нью-Йорк: в идеологический Нью-Йорк, — ни пустырей, ни бугров — асфальтовые озера с рупорами громкоговорителей и колоссальными рекламами: нет, не с главного начала: Мур, к<оторо>го у меня эта Москва сразу, всего, с головой отберет. И, второе, главное: я — с моей Furchtlosigkeit, я не умеющая не-ответить, я не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я его назвала великим и — если даже велик — это не мое величие и — м. б. важней всего — ненавижу каждую торжествующую, казенную церковь.
И — расстанусь с Вами: с надеждой на встречу! — с А. И. Андреевой, с семьей Лебедевых (больше у меня нет никого).