Николай I прежде всего оказал внимание самому Пушкину. Заметив его в парке, Царь остановил коляску, подозвал поэта к себе и так был приветлив, что Пушкин прибежал к Россет с перебудораженным лицом, рассказал ей о своей встрече и прибавил: «Черт знает, во всех жилках подлость почувствовал». Это был их первый разговор после кремлевского приема. За пять лет чувства Пушкина к Царю не изменились, скорее окрепли. Поведение Царя во время холерных беспорядков в Москве, в Петербурге, в военных поселениях, затем польская война, придали новый, восторженный оттенок тому уважению, которое Пушкин сразу почувствовал к Николаю I. У него была потребность восторгаться, которой он сам в себе боялся. Но он умел брать вещи просто и к царской приветливости, которая приняла и реальный характер милости, отнесся с доверчивым благодушием. Он писал Нащокину:
«Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне Царем. Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики…» (21 июля 1831 г.).
Через день писал он Плетневу:
«Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): Царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu'il est marié et qu'il n'est pas riche, il faut faire aller sa martite[44]. Ей Богу, он очень со мной мил» (22 июля 1831 г.).
Для писателя, который без царского соизволения не мог ни ездить по России, ни печатать свои сочинения, ни даже жениться, уверенность, что Царь с ним очень мил, имела значение немаловажное.
Глава XIX
СПОР СЛАВЯН
В этот идиллический для Пушкина 1831 год вплелись внутренние и внешние события в жизни России, которые усиливали его преданность Царю, как воплощению Российской державы. Это был год холерных бунтов и польского восстания. К лету холера из Москвы перекинулась в Петербург. Поднялся ропот. Пошли толки, что начальство и доктора напускают на народ мор. В Петербурге, на Сенной площади, толпа разгромила больницу и зверски расправилась с врачами. Полиция была не в силах их защитить. Приехал генерал-губернатор Эссен, пытался успокоить народ. Его прогнали. Явились солдаты, очистили площадь; толпа отхлынула в соседние улицы и всю ночь там шумела.
Наутро из Петергофа приехал в столицу Царь. Не заезжая во дворец, он проехал прямо на Сенную площадь, опять залитую народом. Царская коляска въехала в самую гущу бурлящей толпы.
– На колени! – громко приказал Николай.
Вся толпа, как один человек, опустилась на колени. Бунт был кончен.
В Новгородской губернии, в военных поселениях, холерные волнения приняли уже свирепую форму. Вот что Пушкин писал Вяземскому.
«…ты, верно, слышал о возмущеньях Новогородских и Старой Руси. Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в Новг. поселен, со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других – из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились» (3 июля 1831 г.).
В официальном сообщении слова Николая были переданы так: «Если бы я и хотел вас простить, то простит ли вас закон? Простит ли вас Бог?»
Мужественное поведение Николая волновало воображение Пушкина, который, по словам Анненкова, «не мог слушать рассказа о каком-нибудь подвиге мужественном без того, чтобы не разгорелись его глаза и не выступила краска на лице, – а сам, перед всяким делом, где нужен был риск, становился тотчас спокоен, весел и прост».
«Государь сам поехал и усмирил бунт с поразительной смелостью и хладнокровием, – писал Пушкин П. А. Осиповой. – Но не следует народу привыкать к бунтам, а бунтовщикам к Его присутствию» (29 июля 1831 г.).
Для себя, в запиской книжке, он подробнее развил эту мысль, очень показательную для его изменившихся политических взглядов:
«Вчера Государь Император отправился в военные поселения… для усмирения возникших там беспокойств… Однако ж сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади – и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом… Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с Государем. Скоро в своих мятежах она будет требовать появления Его, как необходимого обряда» (26 июля 1831 г.).
Пушкин нашел, что Царь своим троекратным появлением среди бушующей толпы, в Москве, Петербурге и в поселениях, нарушил требования царственной этики, переступил черту. Пушкин применял свое горделивое изречение – ты Царь: живи один – не только к поэтам, но и к государям.
Польское восстание вдохновило Пушкина на политические стихи, по силе пафоса стоящие выше вольнолюбивых стихов его юности.
Восстание началось 17 ноября 1830 года. Повстанцы напали в Варшаве на дворец наместника. Великий князь Константин Павлович спасся бегством. Борьба, вернее война, длилась почти год. 26 августа, в годовщину Бородинской битвы, русские войска, под командой Паскевича-Эриванского, заняли Варшаву. Пушкин впервые услыхал о восстании, когда вернулся из Болдина в Москву, и с тех пор следил за польскими делами с напряженным вниманием и волнением. Он знал, что Польша не может долго противиться Русской армии, но он боялся вмешательства Европы и войны с другими державами. Он живо помнил Наполеоновские войны, давно решил, что «Европа, в отношении России, столь же невежественна, как и неблагодарна». Еще до польского восстания писал он в «Литературной Газете» по поводу русской истории Н. А. Полевого:
«…Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европой, история ее требует другой мысли, другой формулы, чем мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада. – Не говорите: Иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астрономом, и события жизни человеческой были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но Провидение не алгебра». В этой статье Пушкин высказал мысль, которая и сейчас еще многим недоступна: «Историк не астроном. Провидение не алгебра».
Когда Пушкин по дороге из Болдина в Москву заезжал в Остафьево к Вяземскому, два писателя, по своему обыкновению, успели хорошенько поспорить. Вяземский читал Пушкину свою работу о Фонвизине. «Пушкин находил, что я слишком живо нападаю на Фонвизина за его мнение о французах и слишком горячо отстаиваю французских писателей. При всей просвещенной независимости ума Пушкина, в нем иногда пробивалась патриотическая щекотливость и ревность в отношении суда его над чужестранными писателями. Этого чувства я не знаю. Как бы то ни было, день, проведенный у меня Пушкиным, был для меня праздничным днем. Скромный работник, получил я от мастера-хозяина одобрение, лучшую награду за свой труд».
Эта патриотическая щекотливость особенно ярко проявилась в польских делах. В первом же, после возвращения из Болдина, письме к Элизе Хитрово из Москвы Пушкин писал:
«Известие о восстании в Польше меня совсем перевернуло. Значит, будут уничтожены наши старые враги и ничего из того, что делал Александр, не удержится, так как все это не было основано на подлинных интересах России, все исходило из соображений личного тщеславия, театральных эффектов и т. п. Поляков мы можем только жалеть. Мы слишком сильны, чтобы их ненавидеть… Все это меня очень печалит. России нужен покой» (9 декабря 1830 г.).