Пушкин сразу набросал ответ, который показывает, как глубоко он разошелся с политическим наставником своей юности. Пушкин напомнил Чаадаеву, что Россия заслонила Европу от азиатских нашествий и тем спасла христианскую цивилизацию. «Я совершенно не согласен с Вами относительно нашего исторического ничтожества… Нашествие татар картина печальная, но и величественная… А Петр Великий, который один целая всемирная история? А Екатерина II, которая привела Россию на порог Европы? А Александр, который Вас привел в Париж? И, положа руку на сердце, не находите ли Вы и в нынешней России нечто, что поразит будущего историка? Неужели Вы думаете, что он поместит нас вне Европы? Я всем сердцем привязан к Государю, но все-таки я далеко не всем, что творится кругом, восхищаюсь. Как писателю, мне бывает горько. Как человек, у которого есть свои предрассудки, я бываю задет, – но, клянусь честью, ни за что на свете не хотел бы я переменить родину, отказаться от истории наших предков, от такой, какую нам Бог послал…»
Это замечательное письмо кончается знаменательными словами: «Надо было сказать – и у вас это сказано, – что наше нынешнее общество настолько же презренно, как и глупо, что у него нет собственного мнения, что оно равнодушно к долгу, к справедливости, к правде, ко всему, что не есть простая потребность, что в нем циническое презрение к мыслям, к человеческому достоинству… Надо было еще прибавить (не в виде уступки, а потому что это правда), что в России только один европеец – это правительство, и что, несмотря на всю его грубость, только от него зависит не быть еще во сто раз грубее. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания».
Письмо это, написанное 19 октября 1836 года, осталось вчерне. Пушкин его не отправил. К. О. Россет, брат фрейлины, сообщил ему, что «Государь не сомневается, что Москва не разделяет сумасшедшего мнения автора, и Чаадаев отдан под надзор полицейских врачей». «Телескоп» был закрыт. Редактор, Надеждин, сослан. Чаадаева оставили в Москве, но признали душевнобольным. Каждую неделю к нему приезжали полицеймейстер и полицейский врач для его освидетельствования. При таких условиях Пушкину не хотелось нападать на автора «Философических писем». Прошло три месяца, и смерть унесла Пушкина, одного из мудрейших русских патриотов. Их недоконченный спор перешел к следующим поколениям, для которых политические мысли Чаадаева оказались ближе, чем мысли Пушкина. На время.
Глава XXV
ПРОСТОЙ ПУШКИН
Где просто, там ангелов со сто.
Последние два года жизни Пушкина были полны неприятностей, денежных хлопот, тревог, мелких, злых уколов и крупных обид. Но еще никогда ни один поэт в России не пользовался таким общим признанием. Народное сознание рождалось в годы его роста, на него опиралось, около него крепло. Его слава – тогда говорили сиянье его имени – была общерусским достоянием. Она не допускала ни сомнений, ни споров. С ней поневоле все считались, даже Царь с Царицей. Все писатели, старшие и младшие, гордились Пушкиным, им вся Россия гордилась. Наш знаменитый, величайший гений нашего времени, солнце России – в этих словах не было лести, условного преувеличения. Они передавали подлинные чувства. Пушкин, при всей своей скромности и простоте, понимал свое положение, не только видел в нем почет, но и сознавал, что это накладывает ответственность. Перед последней дуэлью все повторял, что он обязан защищать свое имя, так как оно принадлежит России.
Среди писателей старейшим был И. И. Дмитриев, современник Державина, друг Карамзина, который пользовался почтительным вниманием следующих поколений. Когда Пушкину случалось ему писать, он делал это с изысканной старомодной любезностью, отдававшей XVIII веком. Первые опыты Пушкина Дмитриев встретил насмешливо и сухо, но с каждым новым его произведением смягчался. Получив от Пушкина восьмую главу «Онегина» и «Северные Цветы» с его стихами, И. И. Дмитриев писал ему: «Не скажу с Пчелою, что Вы ожили: в постоянном Вашем здоровьи всегда был уверен; изменение только в том, что Вы, благодарение Фебу, год от году мужаете и здоровеете. Ваши Годунов, Моцарт и Сальери доказывают нам, что Вы не только поэт Протей, но и сердцеведец, и живописец, и музыкант» (1 февраля 1832 г.).
В письме к Вяземскому Дмитриев говорит: «Я не вытерпел прочитать еще раз «Моцарта и Сальери». По этому, говоря модным языком, «созданию», признаю я и мыслящий ум и поэтический талант Пушкина в мужественном, полном созрении» (9 апреля 1832 г.).
Из просвещенных стариков XVIII века Дмитриев был не единственным, склонившимся перед гением Пушкина. Приятель Пушкина, В. Д. Соломирский, ему из далекого Тобольска писал, как у него обедал «П. А. Соловцов, старец знаменитый, соученик и бывший друг Сперанского, богатый умом, познаниями и правдолюбием. Он сказал: «Сочинения Пушкина должно читать для роскоши ума; везде, где я встречаю произведения его пера, я их пробегаю с жадностью». – Когда стали пить за здоровье Пушкина и кто-то пожелал ему долголетия, Соловцов сказал: «Долгая жизнь великим умам не свойственна; им надо желать благодарного потомства» (17 июня 1835 г.).
Старик сенатор, П. И. Полетика, человек умный и разнообразно образованный, которого Пушкин встречал на светских приемах и один разговор с которым у Смирновых записал в Дневник, в свою очередь, записал в свой дневник: «Этот Пушкин какое-то чудо. Он думает столько же, сколько поет и танцует» (1835 г.).
Это слово – чудо – Гоголь любил применять к Пушкину.
Все крупнейшие писатели признавали его своим вождем – Жуковский, Дельвиг, Рылеев, Бестужев, Баратынский, Вяземский. Посвящая Пушкину свой перевод романа Б. Констана «Адольф», Вяземский написал в предисловии: «Прими мой перевод любимого нашего романа. Смиренный литограф принес великому живописцу бледный снимок с картины великого художника. Мы так часто говорили с тобой о превосходстве творения его, что, принявшись переводить его на досуге в деревне, мысленно относился я к суду твоему; в борьбе, иногда довольно трудной, мысленно вопрошал я тебя, как другую совесть. Дар, мною тебе подносимый, будет свидетельством приязни нашей и уважения моего к дарованию, коим радуется дружба и гордится Отечество» (1829 г.).
Много лет спустя Вяземский, больше склонный к иронии, к насмешке, чем к восторженному преувеличенью, так определял положение Пушкина среди других стихотворцев: «Поэтической дружины смелый вождь и исполин…»
Много сохранилось отзывов о том, какое впечатление производили стихи Пушкина на современников. П. В. Анненков в своих воспоминаньях рассказывает: «При появлении в «Современнике» 1838 года посмертных сочинений Пушкина Белинский испытал более чем восторг, даже нечто вроде испуга перед величием творчества, открывшегося глазам его».
Тот же Анненков передает слова Белинского: «Я не понимаю возможности жить, да еще в чужих краях, без Пушкина».
Самый значительный из тогдашних поэтов, Баратынский, и в письмах, и в стихах обращался к Пушкину, как к наставнику. Отношения между ними не совсем выяснены. Пушкин высоко ставил талант Баратынского. После смерти Дельвига он писал Плетневу: «Считай по пальцам, сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все». Но сердечной близости между ними не было. Баратынский был человек замкнутый. Вряд ли правы те, кто подозревал его в завистливой недоброжелательности к Пушкину. Он этого ничем не проявил. В его письмах нет тех неприязненных оттенков, которые проскальзывают у Языкова. В стихах Баратынского есть суровая, застенчивая, своеобразная, но несомненная нежность к великому собрату. Когда Москва заласкивала Пушкина, Баратынский напечатал в «Московском Телеграфе» поэтическое предостережение:
Не бойся едких осуждений,
Но упоительных похвал.
Не раз в чаду их мощный гений
Сном расслабления засыпал.
Когда, доверясь их измене,
Уже готов у моды ты
Взять на венок своей Камене
Ее тафтяные цветы, —
Прости, я громко негодую.
Прости, наставник и пророк,
Я с укоризной указую
Тебе на лавровый венок.
(1817)