Слава Чуковского уже стала довольно громкой – в газетных отзывах только и слышится: «модный», «популярный», «прогремел», «блеснул». В феврале 1908 года Владимир Тан заявляет в «Свободных мыслях»: «О К. Чуковском в последнее время пишут во всех газетах от „Русского знамени“ до „Столичной почты“, и все пишут одно и то же. „Талантливый молодой человек, подающий надежды, но, к сожалению, не страдает избытком идей и эрудиции“. Мне это так надоело, что я готов написать как раз наоборот: По личным и достоверным сведениям могу сообщить – „г. К. Чуковский – почтенный старик, с бородой, как у Фауста, с лысиной, как у П. И. Вейнберга, состоит ученым корреспондентом Академии Наук и готовит к печати…“ Без шуток, я готов противоречить общему мнению и признать, что, когда К. Чуковский пишет о том, что ему близко знакомо, то есть о русской литературе, у него есть и эрудиция, и общие идеи, или по крайней мере общие настроения». Дальше, правда, Тан уверял, что, когда Чуковский пишет о еврейском вопросе, ничего этого у него нет. Аркадий Горнфельд почти одновременно с Таном замечал, что у критика есть вкус, интерес к литературе и любовь к ней, – но сделал и обидное замечание о «безбрежном легкомыслии, с которым здесь перепрыгивают через факты и попирают логику». Чуковский обиды не стерпел и тоже посвятил Горнфельду статью с ничуть не более обоснованными упреками в случайности тем, беспочвенности выводов и других смертных для критика грехах.
Обид проглатывать он еще не умел и предпочитал последнее слово оставлять за собой. Иногда получалось довольно глупо: в 1911 году, например, он довольно много писал о журнале «Сатирикон» и его авторах, и Аркадий Аверченко высмеял его в «Сатириконе», сочинив издевательский некролог. Чуковский поторопился ответить сердитой статьей «О моем некрологе», но Аверченко в следующем номере принес ему извинения за ошибочную публикацию не предназначенных для печати заметок, а в следующей статье выставил его полным глупцом: «Если бы г. Чуковский не торопился так ответить мне, он, просмотрев „Сатирикон“, не сказал бы, что только тип проститутки по-настоящему изучается „Сатириконом“, – потому что в „Сатириконе“ проститутке отведено гораздо меньше места, чем, например, ему, г. Чуковскому… Кого же Вы имеете в виду, упрекая нас за излишнее внимание к проститутке?» «Хотя тон был взят довольно хамский, – завершает свой рассказ об этой истории Евгения Иванова, комментируя статью „О моем некрологе“, – он исключал возможность серьезного ответа, и Чуковский был обезоружен».
Количество язвительных комментариев и обидных эпитетов возрастало пропорционально славе. В 1909 году в дневнике К. И. появляется запись: «Из всех газет сыплются на меня плевки». В 1911-м он не выдержал и печатно ответил своим хулителям программной статьей «О мелочах», где защищал свой критический метод: «Простоватый и дубоватый читатель, конечно, вправе подумать, и даже со злобой, что вот, шутовства какого-то ради, я придираюсь к мелкому, ничтожному словечку, выдираю его из страницы, раздуваю одно словечко, как огромный мыльный пузырь, долблю этим словечком писателя, а души его совсем не замечаю. Но люди, хоть немного изощренные, с мышлением художественным, люди, умеющие на лету, по двум, по трем порою намекам схватить сложный богатый образ, те, я верю, увидят, что… всеми этими черточками я только о душе и пишу, только душу и стараюсь выследить, пренебрегая всем остальным».
Пинкертон
Популярность, конечно, не может не радовать Чуковского. Но он уже поставил перед собой огромную новую задачу – и не может к ней подступиться, и в сентябре 1908 года записывает в дневнике: «Из „Слова“ письмо – боюсь перечесть. Я у них взял аванс в 100 р. и не дал ни строки. С „Натом“ я мучаюсь страшно. 2 недели пишу первые сто строк, и впереди нет ни одной мысли. Ужасно то, что я не несу никакого учения, не имею никакого пафоса. Я могу писать только тогда, если хоть на минуту во мне загорится что-нб. эмоциональное. Если б у меня была „идея“, я был бы писатель. А когда нет „пафоса“, я почти безграмотен, беспомощнее всех и завидую репортерам, которые связно могут написать десять строк». И здесь же он пишет об отличной погоде, «умилительных березках» (должно быть, тех самых «невестах робких» – стихи об обманутых березках как раз были написаны в 1908 году)… «Сегодня с Машей ходил в парк. Было изумительно хорошо. Коля болтал без умолку. Мы садились на скамейки, смотрели высокие сосны, видели школу, основанную Репиным, любовались кленом: он, как из золота…»
Трудная работа, которую Чуковский задумал в 1908 году – это одно из первых в России (и в мире) исследований, посвященных массовой культуре. Коллективное, соборное, народное творчество давно уже занимало его. Рассуждая о быте и укладе, он постоянно возвращается мыслями к корням, фольклору, народности. В это же время он написал и небольшую работу о средневековых народных мистериях («Дары средних веков»), где иронизировал над общепринятыми представлениями о средневековой культуре: «Это было время утонченного изящества» – и дальше говорил о совсем других, куда более типичных признаках этого времени: о людях, которых превращали в «куски четвертованного мяса», о проститутках, которым «отрезали косу и верхнюю губу», о народившемся мещанстве… и доказывал, что мистерии – «идеальное воплощение интересного, невозвратного, подлого, наивного, жестокого и красивого века», «создание мещанства, купечества».
Именно творения коллективного народного сознания начинают занимать ум Чуковского все больше и больше. Фольклор сотворен мужиком, мистерии – купечеством, это яркая, пестрая, своеобразная форма культуры. Не менее оригинальна и та культура, которая появляется во времена массового производства, и именно к ней Чуковский внимательно присматривается: ходит в кинематограф (характерна забавная жалоба в дневнике: «Надо посетить кинематограф. А где его возьмешь в Куоккала?»), скупает издания дешевых брошюрок о приключениях непревзойденного сыщика Пинкертона (в статье он упомянул, что прочитал 58 выпусков о нем). Современников феномен массовой культуры не особенно интересовал, об этом и говорить как-то было неприлично – ну в самом деле, что такое Нат Пинкертон. Чуковский стал первым; нынешние исследователи, собирающие и пристально изучающие детективы в бумажных обложках, дамские романы и тупые американские комедии, дружно шагают по путям, которые он проторил без малого сто лет назад. «Ведь и холерные вибрионы мелочь, да сама холера не мелочь», – заметил критик однажды, явно парируя упреки в том, что «иногда Корней Белинский сечет господ, цена которым грош». Это стихотворение Саши Черного появилось позднее, но обвинение было типичное.
Недаром он еще в 1906 году уверял: «Напиши Карл Каутский статью „О классовой борьбе в области дамских шляп“ – это была бы совсем не такая нелепая статья, как кажется с первого взгляда». И в «Нате Пинкертоне» говорил, что кинематограф – это коллективный эпос, который ждет «нового Буслаева и нового Александра Веселовского». И позднее, в статье о Чарской писал: «Если какой-нибудь Дюркгейм захочет написать философский трактат „О пошлости“, рекомендую ему сорок томов сочинений Лидии Чарской. Лучшего материала ему не найти». А пока ни Каутский, ни новый Буслаев или Веселовский, ни какой-нибудь Дюркгейм не вдохновились идеей изучения массовой культуры, уличной моды, шрифтов, обложек, архитектуры, – Чуковский пытается сам выполнить эту масштабную задачу.
Как творчество художника – отражение его души, так и совокупное народное творчество – отражение души народа. А в том, что кинематограф и бульварная литература – это форма народного творчества, Чуковский не сомневается: это предложение, порожденное спросом, кинокартины «как бы прямо и непосредственно созданы зрителями, и потому они правдивее, точнее и резче выражают идеологию этих людей, чем любая картина, любая опера и поэма».
Что же это за люди, которые с восторгом смотрят, как «кого-нибудь бьют, или кто-нибудь хлопнулся оземь и больно ушибся, или вышла какая-нибудь путаница, неразбериха, галиматья»? Если так убого творчество, что же делается с народом, задумывается он. Вопросом о том, отчего «все пошлеет и мельчает», задавались еще раньше Милль, Герцен и Мережковский. Милль заговорил о «сплоченной посредственности» и (процитируем говорящего о Милле Герцена) «о суживании ума, энергии, о стертости личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном исключении из нее общечеловеческих интересов, о сведении ее на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния». Герцен поставил проблему одичания целых социальных слоев и опасности мещанства. Мережковский в «Грядущем Хаме» попытался подобраться к решению и увидел его только в религии: «Христос освободит мир – и никто, кроме Христа. Со Христом – против рабства, мещанства и хамства». Брюсов, рецензируя «Грядущего Хама» в 1906 году, так обозначал главное в мировоззрении Дмитрия Сергеевича: «Черт, по определению Мережковского, это – воплощение „смердяковского духа“, „лакей“ по природе, вечная „срединность“ и „серость“, „бессмертная пошлость людская“… Черт есть вечная половинность, полу-вера, полу-знание, полу-искусство. Поэтому борьба с Чертом начинается борьбой за полноту, за цельность, за истинную веру, за истинную науку, за истинное искусство».