"Корней Иванович снял шляпу…
– Мои ровесники, – проговорил он. – Остатки моего поколения…"
На той же прогулке они увидели памятник Георгу V – королю, на приеме у которого молодой Чуковский был в 1916 году. Заходила с визитом Мария Будберг – «роковая женщина» Горького и Герберта Уэллса, знакомая с Чуковским по «Всемирной литературе». Он поехал в Эдинбург – тосковал там, скучал, лекции не удалось организовать как следует… но вдруг там встретился человек, помнящий дореволюционную Куоккалу, – и они наперебой вспоминали и вспоминали.
Прошлое, отрезанное ножом революции, отделенное государственной границей и железным занавесом, вдруг вернулось щедро и неожиданно; больше того – жизнь будто преподнесла ему реализовавшийся альтернативный вариант судьбы. Оксфордская степень, чинные беседы с умницами-профессорами о Россетти, Суинберне и Уайльде; встречи с удивительными интеллигентными детьми, знающими латинские склонения; неторопливые прогулки по старинным улицам, где цветут розы, а жители по вечерам выставляют к дверям пустые бутылки для молочника; где «божественные лужайки, сверхъестественной красоты деревья», «вкуснейшая еда, молчаливые лакеи», «чопорные доны» в средневековых одеяниях; голуби на Трафальгарской площади, «арабы в бурнусах, индийцы в чалмах, негритянки, негритята и негры»… Это – вариант судьбы, какой она могла быть: без вечного идеологического пресса, без преследований и издевательств; искушение несостоявшейся альтернативой: подумай, переоцени, признай, что ты был неправ; здесь – другой мир, цивилизация, разговоры о Гомере и Сафо… Жизнь возвращает его к началу, к поворотным точкам, закольцовывает судьбу, как стихотворение: подумай, подумай.
Рассматривал ли он этот вариант судьбы? – наверняка. «Выступал вчера в Пушкинском клубе, который как будто для того и существует, чтобы доказать, что в эмиграции люди гниют и мельчают. Принимали меня хорошо, но атмосфера гнилости, запустения, бездарности, страшной опустошенности угнетала меня все время… И, уезжая от них, я чувствовал ту же жалость, какую чувствуешь ко всякому покойнику». Разговаривал с оксфордским профессором, славистом Коноваловым, сыном министра Временного правительства: «В откровенной беседе он жаловался мне, как ему тесно в Оксфорде, как тяготит его отрыв от Родины».
Нет – такого варианта судьбы быть не могло. Он рад, что увидел этот иной мир; он легко и просто в него вписался: нашел общий язык с людьми разных взглядов, возрастов и социального положения – от горничной в отеле до университетского ректора, от юных английских студентов до престарелых русских эмигрантов; его, когда-то добиравшегося до Англии поездом и пароходом, совершенно не удивляют короткие перелеты между странами: обычное дело, слетать в Англию и обратно… Он прожил бы и здесь и, может быть, любил бы эту жизнь. Но он возвращается из воспоминаний в реальность, из Англии на родину, от счастливой перемены обстоятельств к работе.
«Все же Англия сильно помешала мне работать. Целых два месяца выпали из жизни», – подытоживает он.
Как писал в самом знаменитом своем стихотворении Роберт Фрост (который очень скоро посетил Россию и был гостем Чуковского):
The woods are lovely, dark and deep,
But I have promises to keep
And miles to go before I sleep,
And miles to go before I sleep[25]… «Сильное, сильное негодование»
Возвращаться домой после двух месяцев иной жизни в ином мире – трудно: родина и сейчас встречает неприветливо. Хмурость, общая неприбранность, бедность и сегодня составляют тяжелый контраст с улыбчивой и благополучной заграницей – в шестидесятых это, пожалуй, был хороший шок.
Дома Чуковского ждут горы неразобранных писем и работы: принято решение о издании Собрания сочинений – и надо начинать формировать том за томом; в первый он решил включить детские сказки, «От двух до пяти» и «Серебряный герб»; он переделывает книгу «Живой как жизнь» с помощью молодых лингвистов.
К нему день за днем приезжают гости. Многолетний распорядок переделкинской жизни, когда все подчинялось сну и работе хозяина, совершенно нарушен, люди идут и идут «нескончаемым потоком», как принято было говорить о первомайских демонстрациях и очереди в мавзолей… Приходят тонны писем – после его публикаций в периодике, после выступлений по радио, после выхода новых книг. Поэты, писатели и литературоведы присылают новые книги, родители шлют новые словечки детей, дети пишут письма любимому писателю. Пишут нуждающиеся в помощи и просто наглецы, «стрелки», вымогатели. Иностранцев везут знакомить с русской литературой, роль которой уже чуть не официально исполняет Чуковский, к тому же еще и говорящий по-английски…
Клара Лозовская писала: «Для гостей были отведены предвечерние часы, главным образом около пяти или шести вечера. Но гости в доме Корнея Ивановича не были гостями праздными. Кто-нибудь приезжал почитать свою рукопись, новые стихи, художники привозили иллюстрации к сказкам Корнея Ивановича, редакторы доставляли корректуру со своими вопросами, а иностранные литературоведы и переводчики привозили свои книги и расспрашивали Корнея Ивановича о Некрасове или Зощенко, о Лескове и Паустовском, о Короленко или о людях шестидесятых годов прошлого века. Корней Иванович давал книги, советовал, где отыскать нужные материалы, правил статьи, критиковал стихи, выслушивал рассказы о горестях и невзгодах, свалившихся на какого-нибудь из пришедших к нему гостей. Я видела входивших к Корнею Ивановичу усталых, удрученных людей, но даже недолгий разговор с ним умиротворял их души, и, я уверена, от участливого сочувствия Корнея Ивановича им было легче переносить свои неприятности и беды».
Чуковский, кажется, всем рад, всех встречает, со всеми беседует – и в тоске пишет в дневнике, что ему нужен «человек, охраняющий входы», и почти кричит: «О, если бы меня заперли в тюрьму или больницу, я наделал бы там делов – а здесь, в суете, в бестолочи…»
Он пытается обороняться от этого потока. На дверях висит табличка: «Прошу даже самых близких друзей приходить только по воскресеньям»; в доме – другая: «Дорогие гости! Если бы хозяин этого дома даже умолял вас остаться дольше девяти часов вечера – не соглашайтесь!»
На родине Чуковского ждали не только письма и работа, но и новые хлопоты, и неприятные новости. Он хлопочет о пенсии для Зинаиды Николаевны Пастернак, фактически оставшейся без средств к существованию, – и к тому же после инфаркта.
К. И. читает жуткую работу Иванова-Разумника «Тюрьмы и ссылки»; чуть позже ему передают книгу Жореса Медведева «Очерки истории генетики», которая, пишет Чуковский, «взволновала меня до истерики»: общая картина того, что советская власть сделала и продолжает делать со страной, для него окончательно проясняется, превращаясь в масштабное, детально прописанное полотно. Места для давнишних счастливых иллюзий уже не остается.
Люди шепотом передают друг другу слухи о расстреле демонстрации в Новочеркасске.
1 июля Чуковский пишет в дневнике: «Отовсюду мрачнейшие сведения об экономическом положении страны: 40 лет кричать, что страна идет к счастью – даже к блаженству, – и привести ее к голоду; утверждать, что вступаешь в соревнование с капиталистич. странами, и провалиться на первом же туре – да так, что приходится прекратить всякое соревнование».
Погода хмурая, костер «Здравствуй, лето!» погублен проливным дождем, тысяча детей ушла не солоно хлебавши, сам Чуковский, объявляя им под ливнем об отмене костра, вновь простудился. Удался за все лето только один костер, прощальный, 19 августа.
Дневники К. И. фиксируют бесконечные встречи и разговоры с людьми, от которых он все больше устает: при таком наплыве посетителей уже ни жить, ни работать становится невозможно. Весь этот год у него в гостях и по делу – лингвисты, слависты, дипломаты, иностранцы, писатели… Один из наиболее частых гостей – американский славист и писатель Франклин Рив, который приезжал к Чуковскому вместе с женой и тремя детьми; дети довольно быстро научились говорить по-русски (стоит заметить, пожалуй: сын Франклина Рива от первого брака, Кристофер Рив, стал актером и прославился исполнением роли Супермена – неожиданный поворот сюжета «Чуковский и Супермен»).