Сапега махнул рукой.
– Ну, я вижу, тебя не убедишь… С тобой говорить – все равно что воду толочь. Ну, и ступай, жалуйся королю польскому. А то хоть императору Римской империи… Да кстати уж прихвати и святого отца папу.
Панна хотела продолжать разговор, хотела убеждать и просить Сапегу ходатайствовать о ней снова, чтобы получить хотя бы только пятьсот рублей, но Сапега только отмахивался и молчал.
– Ну, вот что, ясновельможный пан. Двести рублей! Так уж и быть! – воскликнула панна. – Это мое последнее слово.
– Ну, а мое последнее слово, пани старостиха: как вернешься в герберг, укладывай свои пожитки и тихонько выезжай из Петербурга домой.
Сапега встал и начал почти выпроваживать молившую его на все лады старостиху.
– Недосуг мне, пани. Ступай!..
В это время появился в горнице какой-то молодой человек, и граф Сапега, обернувшись к нему, вымолвил довольно строго:
– Проводи панну до подъезда и прикажи внизу, что если панна захочет со мной опять видеться, чтобы ей всегда говорили, что я уехал.
Ростовская озлобленно взглянула на магната, внутренно обозлилась, но промолчала и быстрой походкой двинулась через все комнаты.
Разумеется, в Крюйсовом доме после посещения старостихи всякий день только и было речи что о ней, о ее намерении и даже ее угрозе.
Карл Самойлович успел убедить сестру и зятя, что баба-людоед с ума сошла, если решилась угрожать им.
– Здесь, в Петербурге, – говорил он, – мы с ней можем сделать что хотим… Захотим – мы можем просто ее отколотить.
– Ну, вот!.. – воскликнула Анна. – Каким же это образом?..
– Да очень просто. Ухвати это ее Михайло, коли она приедет, да и отдуй… или хоть выпори. Что же она сделает? Кому она пойдет жаловаться? Царице доложат – так об заклад бьюсь: она только посмеется.
– Да это ты только так, ради смеха, говоришь? – отозвалась Анна каким-то странным голосом.
– Конечно, ради смеха… Не станем же мы ее нарочно заманивать к себе да пороть. Да и ей надо быть о двух головах, чтобы к нам приехать опять… За нас царица и вся Российская империя станет.
Через день или два Карл Самойлович съездил к своей дочери-фрейлине, переговорить с ней.
Софья побывала у императрицы, вышла к отцу и сказала, что государыня знает о приезде старостихи Ростовской, что ей докладывал обо всем граф Сапега.
– Ну, что же она? – спросил Карлус. – Как она это дело обсудит?
– Этого она мне не сказывала, – ответила Софья.
– А говорила ты ей, что старостиха грозится Анну с мужем и детьми взять силой и увезти к себе в кандалах?
– Сказывала.
– Что же царица?
– Она много смеялась…
– Ну, вот! Я тоже говорю! – весело воскликнул Карл Самойлович.
– Спросила я у государыни, опасаться ли тетушке самой за себя и за семью?
– Ну, что же?..
– Государыня опять еще больше, даже до слез, смеялась.
– Ничего она не сказала?
– Нет, сказала: «Ах вы глупые, глупые! Какая-то старостиха приехала да вас напугала… Да вас не только она, а и король польский взять у меня не может».
– Ну вот, ну вот! – весело воскликнул снова Карлус. – И я так-то думал.
Разумеется, весь этот разговор с дочерью Скавронский передал дома сестрам и всей семье.
Не только Анна, но даже Михайло Ефимовский приободрились, смеялись и подшучивали заглазно над старостихой.
– Экая в самом деле дура, – говорил даже Михайло. – Приехала в Петербург – нас стращает. А русскую царицу польским королем испугать хочет… Этакая дура!
VII
Граф Федор Самойлович скучал все более и более. Обстановка Крюйсова дома, казалось, тяготела над ним страшным игом, он томился и чах, даже таял… как говорит народ.
Действительно, прежде Дирих был если не очень плотный и дородный мужик, то все-таки не совсем тощий. Теперь граф Федор Скавронский похудел настолько, что вся семья заметила это, несмотря на то, что видела его всякий день.
– Хворость какая-либо петербургская привязалась к нему! – говорила Христина.
– Это от тоски! Ему Трину жалко, бедному, – говорила Марья. – Выписать бы ее к нему или его отпустить повидаться с ней. За что бедному этак терзаться… Ведь он помрет от жалости своей.
– Это все от пьянства. Он скоро сопьется совсем! – говорили зятья Ефимовский и Генрихов.
– Все это от глупости от его, – говорила Анна. – Дурак он! А дурак и дурацкими болезнями болеет, и дурацкой смертью умирает.
Но Федор Самойлович однажды вдруг перестал пить, повеселел, немного стал опрятнее одеваться, чаще выходил и выезжал из дому и вообще изменился.
Все дети Крюйсова дома дивились, глядя на «дядю Дириха», как привыкли они называть его еще в Риге и в Стрельне.
Один Карл Самойлович, присматриваясь к брату, задумывался и тревожился. Ему показалось, что на бледном и худом лице белобрысого брата было какое-то особенное, будто торжественное выражение, а в белых глазах что-то недоброе.
Федор Самойлович вдобавок положительно избегал взгляда старшего брата, будто боялся его. Можно было поневоле подумать, что у него не чисто на совести.
– Что ты это? – спросил однажды брата Карл Самойлович.
– Что? – ответил Дирих, глядя в сторону.
– Повадка другая… Отскребся, как конь… Жениться, что ли, собрался? Зазноба завелась?
Дирих вздрогнул всем телом, поднял глаза на брата, и взгляд его блеснул яростно и озлобленно, как если б брат сказал ему нечто особенно оскорбительное.
– Чего обиделся? Тебе и вправду жениться бы след. А то этак хуже пропадешь.
Дирих мотнул головой, повернулся к брату спиной и на все его речи о необходимости жениться и начать жить степенно, «по-дворянски», не отвечал ни слова.
Карлус махнул рукой и мысленно прибавил:
«Да что ж мне! Век жили розно. Пускай делает что хочет. Не маленький. Хоть утопися!»
Однажды в Крюйсов дом приехала Софья Карловна и, повидав всю родню, осталась обедать.
Видя, что место дяди, графа Федора Самойловича, осталось незанято, она вспомнила о нем и спросила у матери:
– А что, дядюшка хворает, что ли?
– Нет, – отозвалась мать. – Он сидит у себя в горнице, третий день не выходит, Молчит как убитый и все о чем-то думает.
– О чем ему думать! – резко заметила Анна Самойловна. – Это ему дело не привычное. За него и прежде всегда его Трина думала…
– Не начудил бы он что-нибудь! – сказал Карл Самойлович. – Боюсь я очень, что брат что-то затевает тайно. Не удивил бы он нас.
После обеда Софья пошла к дяде. Дверь его оказалась заперта изнутри. Она постучалась.
– Кто там? – раздался угрюмый голос Дириха.
Софья назвалась… Щелкнул замок, и дверь тотчас же отворилась.
– Ты… Иное дело. Входи, – встретил племянницу граф Федор Самойлович. И, впустив девушку к себе, он снова запер дверь на ключ.
– Не хочу я их видеть. Никого. Они дураки! – сердито прибавил он.
Сев и усадив племянницу, граф тоскливо стал глядеть на нее.
– Что ты, хвораешь? – спросила Софья дядю.
– Нет… Но помру и без хворости, если не…
Он не договорил и замолк.
– Отчего же ты не выходишь отсюда, не обедаешь?..
– Я ем хлеб. Вот видишь… А вон вода в кувшине. Поем и напьюсь.
– Одного хлеба?..
– Одного хлеба!.. – насмешливо повторил дядя. – Ах вы… И ты тоже… Ах, дураки. Да прежде что ж вы ели? Все одни пряники да пироги?.. Или у вас память у всех отшибло?..
– Прежде. Да… Конечно. Поневоле… Но теперь зачем же я буду один хлеб есть! – наивно сказала Софья.
– От мяса жир у человека заводится, а с жиру человек бесится. Вот твои тетки, да и отец с матерью тоже, стали мясо есть – и стали беситься. А я не хочу… Ну, говори мне. Что ты? Как живешь?
– Ничего.
– Ничего… хорошо? Ну тебе-то можно по молодости. Привыкнешь и к этой жизни… А я не могу… Я, Софья, уйду.
– Куда?
– К себе. Домой… В Литву или в Лифлянды.
– Тебя, дядя, не пустят.
– Я и проситься не стану…
– Как же ты… Убежишь тайком?