Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однако то, что он отправил Суворова и вначале поддержал его, уже прибавляет кое-что в его активу, как главнокомандующего. Это победа его верного взгляда и несомненного ума, позволившего ему подняться выше мелочного соперничества и зависти. В декабре 1790 г., взбешенный неудачными приступами Гудовича под Измаилом, он послал генералу-неудачнику следующее письмо:

«Так как вы видели турок под Килией вблизи только тогда, когда они сдались, посылаю вам в Измаил генерала Суворова, который научит вас, как рассматривать их поближе, чтобы судить о том, что они намерены сделать».

В то же время новому командующему армией он дал такую краткую инструкцию: «Взять Измаил во что бы то ни стало!».

И Измаил был взят через несколько дней.

А между тем надо признать, что человека, отдававшего подобные приказания и, вообще, мало щадившего солдатскую кровь и труд, солдаты любили. Может быть, отчасти потому, что относительно дисциплины у него были понятия довольно расплывчатые – как вообще весь его характер; что он терпел в своей армии некоторую распущенность, проявлявшуюся постоянно и в нем самом. Но эта причина была не единственная. Он умел приобрести популярность; он знал тайну магических слов, пробегавших по рядам, согревая сердце и воспламеняя воображение. Видя солдат, поднимавшихся из траншеи при его приближении, он говорил им: «Не стоит вставать передо мной; лучше постарайтесь не ложиться перед турецкими пулями». Он также был первым из русских главнокомандующих, заботившимся – хотя бы и не постоянно – о том, чтоб солдату жилось лучше. Случалось иногда, что люди мерли у него с голоду, но случалось также, что он справлялся, обуты ли они.[38] Прежде него никому до этого не было дела; после него даже Суворов не думал об этом.

Наконец, во время кампании 1788—89 гг., вообще бывшей для него неудачным дебютом, говоря с одним из своих подчиненных о трудностях, представлявшихся ему в стране, где ровно нет ничего, он выразился, что «ему приходится делать хлеб из камня». И история подтверждает, эти слова. У него был творчески гений. Создаваемое им часто заставляло желать многого; явился флот, выстроенный из сырого дерева; в кавалерии не было лошадей; провиантские магазины наполовину пустовали; но все это было, все жило, и окончательные результаты всех этих импровизаций, а также военных операций, направляемых Потемкиным, немаловажны. Черное море, как ни как, было завоевано, и с фамилией человека, избранного Екатериной для этого дела связано было, по ее воле, имя завоеванной им страны. «Великий человек – большой человек», – сказал о нем на своем живописном языке один из его подчиненных, наиболее способных оценить его достоинства. – «Он не похож на того французского посла в Лондоне, про которого Бэкон говорил, по поводу его большого роста, что у него „на чердаке насчет меблировки плохо“.

Да, может быть «великий человек», как выразился Суворов – воплощавший, пожалуй, в себе еще неразработанные и дикие, беспорядочные и неуравновешенные, но все же гигантские и могущественные материальные и нравственные силы, таявшиеся в огромной империи, и умевший заставить эти силы служить плодотворному гению великой государыни. Никто из окружавших Екатерину, живших около нее и повиновавшихся ее приказаниям, не умел лучше Потемкина понять ее ум и характер, и никто не умел так использовать дремлющие силы многочисленного и могучего народа, повиновавшегося ее законам.

У Екатерины были фавориты, которых она любила сильнее, нежнее или горячее. Но Потемкин не преувеличивал, уверяя однажды свою царственную возлюбленную, что ее никто не любит так, как он. Если он и не думал серьезно идти в монахи из-за нее, то, по крайней мере, сделался ради нее поэтом: поэтом на деле, в этой колоссальной таврической феерии, где он развернул перед глазами императрицы изумительную панораму завоеванного и заселенного им края, и поэтом в стихах. Ему приписывают хорошенькую песенку – вариацию на тему о «червяке, влюбленном в звезду». – «Как скоро я тебя видал, то думал только о тебе. Глаза твои меня пленили, и не решался я тебе сказать, что сердце глубоко скрывало». Даже его проза, когда она предназначалась для императрицы, часто принимала лирический оттенок. Когда после взятия Бендер ему был прислан императрицей лавровый венок из бриллиантов и изумрудов, он отвечал: «Милосерднейшая мать! Ты уже излила на меня все щедроты; а я еще жив! Но будь уверена, августейшая монархиня, что сия жизнь будет тебе жертвою всегда и везде против врагов твоих». И Екатерина в свою очередь – любовь сообщительна по своему существу – находила, отвечая ему, самые удачные и нужные обороты: «Нет ласки, друг мой, которую я бы не хотела сказать тебе», – писала она в письме, сопровождавшем лавровый венок. В то же время она советовала ему не возгордиться чересчур; и когда он несколько обиделся этим, отвечала: «Вот что значит писать на тысячу верст расстояния! Исполненная радостью душа моя только одного выразить желает, чтобы вы избегнули единственной вещи, которая могла бы повредить величию вашей души. Узнайте в этом одно только мое к вам дружество».[39] Письма, писавшиеся в это время императрицей Потемкину, были полны подробностей о квартире, которую она приготовляла и украшала к его приезду. Не забудем, что это был ноябрь 1789 г. и что Екатерина ждала и хотела принять уже не возлюбленного, но друга. Но, обескураженный разочарованиями и неприятностями, который принесла ему кампания, не оправдавшая его честолюбивых надежд, Потемкин принимал с недовольным видом расточаемые ему ласки и опять заговорил о намерении поступить в монастырь. Екатерина пришла в негодование и тот же час ответила его же выспренним тоном: «Монастырь? Что за безумие! Тишина кельи для того, чьим именем полны Европа и Азия? Да это невозможно!»

Иногда в течение этой кампании, представлявшей слишком жестокое испытание для сильной, но мягкой – так сказать железной, но не стальной – души генералиссимуса, в письмах слышится горечь: Потемкин советует другу прекратить свои необдуманные выходки по отношению Швеции, а Екатерина отвечает ему советом взять Очаков, что позволит покончить всякие переговоры и с Швецией, и с Турцией. Но как только сильная крепость пала, согласие восстановилось, и снова начался обмен дружеских и ласковых излияний. «Беру тебя за уши и целую, друг мой», – пишет тогда Екатерина.

И постоянно она беспокоится о его здоровье, настолько же, или даже больше, чем об успехах оружия. Она тоже находит очень милые доводы, чтобы убедить его щадить себя: «Губя себя, вы губите меня». Сделавшаяся у него ногтоеда беспокоила ее гораздо больше, чем появление шведского флота в виду Петербурга.

Все недостатки Потемкина были хорошо известны Екатерине, и она только думала, как бы ослабить или предупредить их последствия. Она заботилась об исправлении уклонений, куда его заводило воображение; старалась, чтобы его непомерное тщеславие не терпело унижений. Зачем дает он своим черноморским кораблям такие громкие имена? Не трудно ли будет их оправдать? Если он заботился о ее удовольствиях и даже о ее любовных похождениях, она отвечала ему тем же. Без сомнения, эта подробность шокирует; а между тем она находит себе место в облике этих двух исключительных существ и в истории необыкновенных отношений, соединявших их в продолжение двадцати лет, – даже тогда, когда уже порвалась более нужная связь, – и помогавшая им управлять судьбами великого государства руками, всегда и вопреки всему, крепко державшимися одна за другую. Мы не станем утверждать, что в этой истории не было многого предосудительного с точки зрения обыкновенной морали; но игравшие в ней роль стояли вне и выше всех законов и всех известных этик; а кроме того, так высоко их положение, если не характер, что они держатся на этой высоте и, желая низвести их на обычный уровень, рискуешь поступиться истиной или, по крайней мере, пожертвовать одной из подробностей, столь же важных для исторической правды. Было что-то благородное в той постоянной чуткости, с которой они всегда отзывались на радости и горести, испытываемый каждым из них, даже не разделяемые, и иногда как бы составляющие оскорбление для их прошлого. Была даже некоторая возвышенность в их равнодушии к мелкой подозрительности и обычным уколам самолюбия, мимо которых они проходили, как бы не будучи задеты ими. А главное, во всех их отношениях видна была чистосердечная, глубокая и возвышенная дружба. Если все это так, и если их значение один для другого таково – то все это от того, что они любили друг друга, как редко кто, и что им, кажется, суждено было испытать на себе все формы человеческой страсти и чувства.

вернуться

38

См. приказ его от 6 октября 1788 г. (Масловский, с. 241).

вернуться

39

Собственноручное письмо Екатерины Потемкину.

31
{"b":"98198","o":1}