— Ишь… бойкая. Вся в породу нашу пошла. Не из пугливых. А сестры твои где? Вон за той шторой дрожат?
В коридоре раздался испуганный шорох, и из-за портьеры одна за другой, держась за руки, показались остальные три великие княжны. Ольга шла впереди, бледная, гордо вскинув подбородок; за ней, пряча за спину дрожащую Анастасию, выступала статная красавица Татьяна. Девушки дружно склонились в низком поклоне.
— Здорово, девки, — Петр оперся на трость, с нескрываемым, жадным любопытством разглядывая четырех последних дочерей дома Романовых.
Взгляд его скользнул по белым сестринским косынкам с красными крестами на Ольге и Татьяне. Он протянул палец, ткнул в сукно нарукавной повязки старшей:
— Правда ль, что солдат обмываете? Гнойные бинты стираете?
— Правда, государь, — ровно, с достоинством ответила двадцатилетняя Ольга. — С первого месяца войны. Каждый день на перевязках в Царскосельском лазарете. Солдаты терпят — и мы терпим.
Петр долго молчал. Лицо его смягчилось, морщины на лбу разгладились.
— Добро… — глухо уронил он. — За то хвалю. Царская кровь от народной беды бегать не должна. Не барынями растете, слава Богу… А где отрок? Брат ваш где?
Сестры переглянулись. Лицо Татьяны мгновенно потемнело, в глазах плеснула застарелая, привычная боль:
— Алеша в Царском, Ваше Величество… Плох он. Очень плох.
— Что с ним? — нахмурился Петр.
— Ножка… — тихо всхлипнула младшая, Анастасия. — На ковре оступился, коленом о ножку стола ушибся. Внутри сустава опять кровь пошла. Раздуло колено, горячка началась. Плачет, кричит от боли третьи сутки, уснуть не может… Доктора только лед прикладывают, а толку нет.
Петр окаменел. В черных зрачках снова полыхнул тот страшный, трагический огонь, которым жгло имя собственного первенца — Алексея.
— Ведите, — отрывисто, как приказ перед боем, бросил царь.
— Куда, государь? — растерялась Ольга.
— К нему ведите! Немедля!.. Андрей! Два автомобиля к подъезду!
Через сорок минут люксовый «Делоне-Бельвиль» и черный «Руссо-Балт», разметая мокрую снежную кашу царскосельского шоссе, влетели к Александровскому дворцу.
В детской половине дворца стояла давящая, погребальная тишина. Окна были наглухо задернуты синим шелком, воздух был тяжелым от запаха камфоры, уксусных примочек и эфира.
На широкой постели под шелковым стеганым одеялом лежал одиннадцатилетний цесаревич Алексей. Мальчик казался прозрачным, почти бестелесным. Личико его, осунувшееся, цвета мокрого мела, с заострившимся носиком и запекшимися губами, горело лихорадочным жаром. Правая нога, чудовищно распухшая в колене, лежала на валике из лебяжьего пуха, обложенная резиновыми пузырями с колотым льдом. Алексей тяжело, прерывисто стонал сквозь стиснутые зубы, судорожно вцепляясь тоненькими пальчиками в край простыни.
Рядом на коленях стоял седой лейб-медик, непрерывно меняя мокрый платок на пылающем лбу ребенка.
Дверь тихо отворилась. В спальню неслышно, стараясь не скрипеть тяжелыми подошвами, вошел Петр.
Великан снял фуражку, пригнулся под невысоким сводом детской и медленно подошел к постели. Боцман Деревенько, карауливший своего подопечного, в ужасе вскочил, но царь властным движением ладони приказал ему молчать и выйти вон.
Петр опустился на колени прямо на ковер у постели мальчика — тяжело, с глухим хрустом суставов. Его двухметровое тело согнулось. Грубая от трудов ладонь царя осторожно, с невероятной, почти материнской нежностью коснулась горячего виска наследника.
Алексей вздрогнул, прерывисто вздохнул и медленно разлепил тяжелые, припухшие веки.
Огромные синие глаза мальчика, затуманенные болью, сфокусировались на лице великана. Ребенок не испугался. В его взгляде не было ужаса перед страшным пришельцем из преисподней, о котором шептались няньки. Было лишь детское, чистое, немое изумление.
— Вы… — тоненьким, слабым, дрожащим голоском прошептал мальчик. — Вы… Петр Великий? Который флот строил?
Петр сглотнул ком, вставший поперек горла. Жесткие усы царя дрогнули:
— Я, Алеша. Я самый.
Мальчик попытался улыбнуться сухими, потрескавшимися губами:
— А мне папа про вас книжку читал… Про Полтаву. И про кораблики на Переяславском озере… Вы правда сами бревна тесали и доски пилили?
— Сам, соколик, — голос великана звучал глухо, надтреснуто. Он осторожно погладил мальчика по мокрым от лихорадочного пота волосам. — Все сам. До единой щепки.
— А у меня ножка болит… — тихо, жалобно пожаловался цесаревич, и слезинка скатилась по его бледной щеке. — Доктора говорят — нельзя бегать. И саблю носить нельзя… А я так хотел в полк… Пулеметчиком, как поручик Воронов…
Сердце железного самодержца, не знавшее пощады к бунтовщикам, сжалось от такой невыносимой, раздирающей тоски, какой он не ведал с того самого страшного казематного дня в Петропавловской крепости, когда оборвалась жизнь его собственного сына.
Перед ним лежал чистый, невинный ребенок, расплачивавшийся плотью и кровью за грехи, интриги и вырождение целых поколений венценосных предков. В нем Петр с пугающей ясностью увидел окончательный приговор старой монархии: гнилая, уставшая кровь, неспособная больше держать на плечах громаду империи.
Но этот отрок глядел на него без страха. В его чистых глазах теплилась неистребимая искра жизни, жажда подвига, жажда неба.
— Будешь бегать, Алеша, — с глухой, нечеловеческой твердостью прошептал царь. — Царское слово даю. Коли всю Россию на дыбы поднял и от могилы оттащил — неужто тебя докторам на растерзание оставлю?
Петр полез за пазуху широкой холщовой рубахи. На толстом крученом шнурке он нащупал тяжелый нательный крест — простой, с затертыми до блеска краями, побывавший с ним в траншеях под Нарвой и на редутах Полтавы. Он снял его через голову и осторожно, бережно, словно хрустальную реликвию, надел на худенькую шею цесаревича.
— Держи, правнук. Сей крест ядра не брали и пули обходили. Сила в нем не поповская — сила в нем солдатская, русская. Прижми к груди и терпи. Боль — она как враг в окопе: ежели струсишь — сомнет, а зубы стиснешь — сама пятиться начнет. Понял ли?
Мальчик судорожно ухватился слабыми пальчиками за темную, нагретую великанским телом медь. Личико его дрогнуло, но он сжал пересохшие губы и кивнул, не сводя с Петра широко распахнутых глаз:
— Понял, государь… Я буду терпеть. Как в окопе.
— Вот и ладно.
— А…можно мне звать вас дедушкой?
— Можно, Алешка, можно, — впервые за долгие годы у великана, ломавшего о колено целые страны и могучие армии, защипало под веками. Петр тяжело поднялся с колен, поправил одеяло и обернулся к застывшим в дверях сестрам.
В его глазах девушки увидели слезы.
— Глядеть за ним в оба, — негромко, но властно бросил Петр великим княжнам. — Докторов шарлатанов гнать в шею, ежели ядами начнут пичкать. Поить отварами, кормить кашей, ноги держать в покое. Воронов!
Поручик шагнул из полумрака коридора:
— Слушаю, государь!
— Вызови сюда лучших полевых хирургов из Военно-медицинской академии. Не тех придворных звездочетов, что царице лауданум прописывают, а тех, кто на фронте солдатские культи сшивает под шрапнелью. Пусть головами своими отвечают за парня. А мне… — Петр бросил взгляд на старинные напольные часы в углу покоев: стрелки приближались к одиннадцати ночи. — Мне пора. Дело не ждет.
Часть IV. Ночная встреча на Выборгской
Сырой полночный ветер с залива гнал по Большой Неве ледяную шугу.
У набережной Смоленки, в темном лабиринте складов, пакгаузов и глухих заборов кожевенных заводов Васильевского острова, свет уличных газовых фонарей казался тусклым, едва пробивавшим серую завесу дождя со снегом. Петроград спал тяжелым, тревожным сном, вздрагивая от редких гудков паровозов и звона запоздалых конок.
Черный армейский «Руссо-Балт» остановился на углу Малого проспекта с погашенными фарами.
Из машины выбрался великан в тяжелой офицерской шинели без знаков различия с высоко поднятым воротником, с глубоко надвинутой на лоб простой суконной фуражкой. За ним бесшумной тенью выскользнул поручик Воронов, пряча под полой френча взведенный автоматический пистолет.