Петр сгреб тонкие папиросные листки своей узловатой лапищей, поднес к самым глазам. Лицо исполина потемнело, превратившись в чугунную маску. Его зрачки хищно забегали по кривым строчкам подпольного гектографа.
— «Царь-плотник строит гроб для русского народа…» — прочел Петр вслух глухим, вибрирующим басом. Пальцы его сжались, сминая бумагу. — «…Воскресший тиран, палач стрельцов и сыноубийца пришел загнать вас на каторгу и вымостить вашими костями дорогу к новым орденам…»
Царь замолчал. В горле его бурлил тяжелый, свирепый клекот. Вся боль прежних вековых предательств, пепел московских пожаров, тень царевича Алексея и кровь на плахах разом ударили ему в виски.
— «Сыноубийца»… — прошипел Петр, и листовки хрустнули в его кулаке, превращаясь в драные клочья. — Ловко бьют, шельмы. Знают, куда колоть, сукины дети! В самую больную язву мою метят! А того хотят, чтоб мужик сам себе глотку перерезал, пока пруссак к столице прет!
— Именно так, государь, — подтвердил полковник Арсеньев, шагнув ближе. — В Ставке и контрразведке уверены: за этой агитацией стоят не только наши доморощенные смутьяны. Деньги на подпольные типографии и курьеров через Стокгольм идут прямиком из германского генштаба. Кайзеру позарез нужно взорвать наш тыл изнутри. И путиловские станки для них — главная мишень. Если забастует Путиловский — через три дня стачка на весь Петроград, а там и в другие города перекинется.
Царь выпрямился, и в глазах его вспыхнул тот самый яростный огонь, с которым он двести лет назад шел на бунтующие стрелецкие слободы:
— Коли вы с ними знаться брезгуете — я сам пойду. Шапку мне! Шинель! Поручик — комендантский автомобиль к подъезду!
— Куда изволите ехать, Ваше Величество? — опешил Арсеньев.
— На Путиловский! — рявкнул Петр, натягивая перчатки грубой кожи. — В самое пекло! Погляжу, чем живет рабочий люд, и о чем с ним по углам бунтовщики шепчутся!
Часть II. Царь-плотник против капитала
Утро над Нарвской заставой висело серой, промозглой мглой. Циклопические кирпичные корпуса Путиловского завода плевались в низкое балтийское небо густым маслянистым дымом. Станки в главном механическом и орудийном цехах затихли еще час назад: ночная смена не ушла, а дневная отказалась вставать к верстакам.
Повод был прост и страшен: в лавках при заводе кончился хлеб, а директор правления, тайный советник Дрейер, наплевав на прямое указание Николая II, вывесил объявление о снижении расценок на расточку трехдюймовых снарядных стаканов на двадцать копеек с сотни.
В громадном, гулком помещении прокатно-пушечного цеха, среди гигантских мостовых кранов, остывающих мартеновских печей и штабелей чугунных болванок, сбилась толпа. Три тысячи рабочих — кузнецы в прожженных кожаных фартуках, токари с серыми от копоти лицами, безусые мальчишки-подмастерья — глухо, утробно гудели.
На опрокинутый чугунный лафет уже вскарабкался худощавый парень в кепке и ватнике — подпольщик-агитатор из Межрайонки. В руке его белел свежий гектографированный листок ленинской листовки, привезенный утренним поездом из Финляндии:
— Товарищи путиловцы! — надсаживал он сорванный юношеский голос. — Довольно терпеть! Нам врут про святые знамения! Нам подсовывают воскресшего палача! Царь-плотник строит гроб для рабочего класса! Вспомните, как он вешал мужиков на Охте! Он пришел дубиной загнать вас за станки, чтобы спасти барыши капиталистов!..
Гул в толпе нарастал, тяжелый, злой, готовый перерасти в бунт.
И в этот самый миг тяжелые кованые ворота цеха с грохотом распахнулись. Морозный вихрь ворвался под своды, закружив серую окалину.
В цех влетел темно-синий «Делоне-Бельвиль». Автомобиль резко затормозил у самых рельсов узкоколейки, взметнув фонтан снежной каши.
С переднего сиденья экипажа, не дожидаясь, пока шофер полностью остановит машину, спрыгнул великан.
Один. Без конвоя жандармов. Без казачьих нагаек. В распахнутом преображенском сюртуке, с длинными, по моде начала восемнадцатого века, волосами под форменной фуражкой и с дубовой тростью в правой руке. Следом из машины выскочили лишь Воронов, держа руку на кобуре, да растерянный профессор Лихачев.
Толпа мгновенно поперхнулась собственным криком. Вой оборвался. Наступила мертвая, страшная тишина, нарушаемая лишь свистом пара из предохранительного клапана мартена.
Три тысячи пар глаз уставились на двухметрового исполина.
Парень на лафете онемел, выронив листок. Бумага спланировала прямо в грязную лужу у ног Петра.
Царь наступил сапогом на прокламацию, даже не взглянув на нее. Неторопливым, упругим шагом он пошел прямо в гущу толпы. Рабочие инстинктивно, перед силой этой поступи, шарахались в стороны, образуя живой коридор.
Петр подошел к лафету, уперся рукой в плечо остолбеневшего агитатора и одним рывком, словно щенка, сдернул парня на землю и тут же о нем забыл. Затем легко, с юношеской пружинистостью вскочил на чугунную станину сам.
Он замер, возвышаясь над морем кепок и шапок на добрых три аршина. Обвел цех тяжелым, яростным, хозяйским взором.
— Здорово, мастера! — рявкнул он во всю мощь своих могучих легких.
Голос ударил под железные перекрытия крыши, отозвавшись звоном в стеклах фонарей.
Никто не ответил. Толпа дышала тяжело, недоверчиво, ощетинившись тысячами настороженных взглядов.
— Молчите? — Петр оперся на трость, наклонившись к передним рядам. Лицо его осклабилось в злой, открытой усмешке. — И правильно молчите. Речи говорить — бабье да поповское дело. Я сюда не сказки сказывать приехал. Я поглядеть решил, отчего главный завод стоит, пока немчин под Варшавой наших братьев в глину вбивает!
Петр умолк, обводя рабочих острым взглядом. Из задних рядов, ободренный молчанием царя, чей-то хриплый бас выкрикнул:
— А ты спроси у господ директоров, отчего стоим! Хлеба нету! Что жрать будем⁈ За снаряды расценку сбавили, а хозяева на наших горбах миллионы в карман гребут!
— Кто крикнул? — Петр вперил горящий взгляд в глубь цеха. — Выйди сюда! Не бойся, шкуру не спущу! Выходи!
Толпа расступилась, вытолкнув вперед коренастого, плечистого литейщика лет пятидесяти с закопченным лицом и седой щетиной — старшего мастера Василия Кузьмина. Мужик стоял, сжимая в пудовых кулаках засаленный картуз, глядя прямо в глаза царю.
— Я крикнул, государь, — хрипло сказал мастер. — Кузьмин моя фамилия. Тридцать лет у этой печи стою. И скажу в глаза: не рабочие войну срывают! Нам за Россию не жалко костьми лечь. Но директора заводы душат! Металл вовремя не везут, уголь экономят, а нам и за брак, и вовсе за что попало штрафы шьют! Правды нет!
Петр спрыгнул с лафета прямо перед Кузьминым. Подошел вплотную. Сдернул перчатки, взял мастера за правую руку, повернул ладонью кверху.
Ладонь была черной от въевшейся окалины, с буграми старых ожогов и мозолями тверже дубовой коры.
Петр поднял свою собственную ладонь — такую же грубую, со следами топора, со старым пороховым ожогом от Нотебурга — и прижал ладонь к ладони.
— Видишь? — тихо, но так, что слышали первые ряды, произнес царь. — Одинакова стать. Я сам доски тесал и пушки лил. Сам заводы ставил. Я знаю, как тяжко железо дается.
Он резко повернулся ко всем трем тысячам рабочих, раскинув руки:
— Слушать меня, путиловцы! Бунтовщики вам в уши льют, будто я пришел вам шеи хомутом перетереть! Брешут, собаки! Я империю строил не для того, чтобы ее немецкие пушки в прах расшибли, и не для того, чтобы жирные курвы казну разворовывали!
Петр указал концом трости на заводоуправление:
— Господа акционеры возомнили, будто завод — их личная вотчина? Будто в войну можно на народной крови золотые горы копить? Так вот мой царский указ! Ежели правление до завтрашнего утра не поднимет расценки на снаряды… ежели рабочий люд не получит хлеба вволю по твердой казенной цене… — голос Петра зазвенел железом, — я этот завод отберу в казну! Без всякого выкупа! Под корень!
Толпа ахнула. По рядам прокатился ошеломленный, восторженный ропот.