Литмир - Электронная Библиотека

Солнце диаметром полтора метра, с хвостом не длинней цистерны, не торопясь, в темпе дрезины, ровнехонько по проводам.

Тишина, как если б вынули воздух. Следопыт тянется за сигаретой, из-под подошвы выскальзывает равновесие. Порожняк, громыхая немотой, рушится в направление.

Воды небесные тронуты каплей радужной нефти. Следует взрыв, как крови сгусток в носоглотку, и глухие войска по шпалам шеренгами известняковых карьеров, пласт за пластом сквозь шорох каменных стрекоз, выпроставшихся из отпечатков, загромождают воздух.

Оранжевый диплодок Сталинграда жрет огненную листву пылающего нефтью неба.

Море

Если ветрено, море похоже на дряблую кожу щеки старухи, которую трогает ветер и свет немыслимых взгляду странствий, в которые когда-то – когда была молодой – ее отправился муж. И парус идет лабиринтом, сапой – меж волн – чередой могил, по жгучим ее морщинам катится, как слеза, вобравшая день отплытья, – весь как одно мгновенье, с точностью озаренья…

Муж – герой или предатель – еще до сих пор не ясно. Ребенок их – ветер, ветер – треплет ладошкой соленую материнскую щеку, утирая слезу, гонит парус все дальше.

Расплавленная пристальностью, лазурь отступает за горизонт, трепеща, теснима тетивой окоема, вдруг дрогнувшей ураганом мести.

Случай на Патриках

«… …, я – …, прием. … …, я – …, прием».

Слышен шорох помех – перелистывается атлас связи.

«…, я – …, прием. Прием».

Наконец, вырывают из атласа лист, находят на нем меня – цок, – прокалывают карандашом: начинается сеанс связи.

«– Я. Я. Сейчас я нахожусь в твоей мансарде (если помнишь и если счет все еще тебе доступен – последний этаж самого красивого дома на Патриарших Прудах). Обе створки твоего окна открыты, тростниковые жалюзи подняты в свиток над рамой; сорок два кубометра (за вычетом объема кушетки, книжного шкафа, меня, столпотворения моих страхов и желе рождающего их долгого взгляда, а также роя червонных шмелей сознанья, атакующих, как нектар, эти страхи – эти строки; так что в результате вычитания мы получаем минус-объем, не-место – как и положено всякому предсмертному созерцанию) населены смеющимися облачками тополиного пуха: они плавно водят хороводы, цепляясь за углы, внезапно будоражась шумом, доносимым сквозняком с Садового кольца. Я хватаю их ртом, различаю их вкус, вкус смеха, щекотки. Из окна, различенные ветками, листвой, движимые смесью ветерка и воображенья, просыпаются в комнату – световой шелухой – блики, оседают на потолке, обоях, неровно разворачиваясь своими обратными сторонами – пятнами прозрачной тени. Я уверен, я слышу их шелест.

Московский июнь. Полдень. Жара, влажная духота, которая затянется до возможной грозы. Я думаю: что́, если она не случится. Гроза обещает принять во внимание.

Вот уже прошло четыре года с тех пор, как не прошло и дня, чтобы я не вспомнил о тебе. Может быть, потому, что, исчезнув, ты прихватил, как скарб, и меня с собою. Все это не удивительно и – возможно: ведь, по сути, ты вор, и я должен был это помнить.

Вор своей наготы, моего желания, наших общих развлечений и авантюр – источников интереса, повествованья. А также наших общих денег – мы не успели поделиться. Тогда нас подставили, был объявлен розыск, мы вспыхнули – и нужно было деться. Когда решили, обжегшись, уехать в Крым – мы собирались пожить на приколе в Гурзуфе, – ты не пришел на Курский на стрелку. Один я не поехал. Ты канул бесследно – вместе со мной и со всей добычей.

Все эти четыре года я болтался по свету, как в проруби волчье семя. Исколесил всю Европу, был в Турции, гостил у Короля в Беер Шеве, подолгу жил в Праге, Берлине, Варшаве… Сначала с полгода, мотаясь из города в город, я искал тебя, как обманувшийся пес, попавший на собственный след, потом – уверяя себя, что без цели – забыться.

Что я видел? Не вспомнить: бойня расходящихся серий, бред абсолюта различий. Однажды я понял, что тебя нет в живых: эхо моих позывных оборвалось, когда в прошлом году, в ноябре, я вечером вышел из отеля, чтобы пройтись по Карлову мосту.

Я застыл, свесившись через перила. Меня стошнило. Теченье слизнуло, как пес, мой выкидыш – рвоту.

Я вернулся, лег не раздевшись и три дня изучал путанку трещин на потолке, дебри обоев.

Тогда я решил искать тебя среди мертвых.

Месяц назад в Кракове, когда просматривал микропленку тамошнего архива судмед-экспертизы, вдруг при смене очередного кадра, как в провале, я увидел снимок твоего мертвого тела. Графа описания диспозиции на месте: «головою на северо-запад». Раскроенный с темечка череп, твое прекрасное, как бы надорванное на два облика лицо: божество лукавства. Тогда, затопленный ужасом, в одной из половинок я узнал себя. И я решился.

Блики исчезли. Пополам с духотой в легкие стали въедаться сумерки. Вместе с ними сгустилась облачность, вынуждая стрижей переходить на бреющий. Взвесь тополиного пуха осела, завалив сугробами плинтус.

Видимо, гроза решила принять меня во вниманье.

Потом, подкупив краковского архивариуса, я стал владельцем твоей записной книжки, двух своих давних писем к тебе и ключей от этой мансарды.

Из Польши я шел к тебе месяц. Я не сел ни в самолет, ни в поезд, я пешим ходом измерил свое исступленье. Мог утонуть в Днепре – закрутило в воронку, был обобран по мелочи – взяли ксивы и куртку в Смоленске. Я не отвлекался, я шел, как голем, шел к тебе с одной мыслью – добраться.

Сегодня утром я был кем-то узнан в переходе метро. Человек вцепился в локоть, полоумно вглядываясь в лицо. Отпустил наконец, внезапно смутившись. Я не вспомнил его. Я двинулся дальше.

На Маяковке замешкался: купил жетон, чтобы тебе позвонить. Было занято. И еще.

Затем я пошел к пруду. Забрался, разбив локтем окно, в раздевалку купальни, вскрыл твой тайник в подсобке (записная книжка), взял порошок (дыханье), пушку и деньги. И тут же направился к подъезду. Поднялся, позвонил. Ты не открыл. Я отпер.

Ты стоял за дверью. На этот раз я не пропустил удара. Я успел. Оглушил, скрутил, дотащил, завалил на кушетку. Сел подле на пол, стараясь отдышаться.

Пух лез в рот и глаза. Я отплевывался, чтоб не сглотнуть, задерживая дыханье, глубокое после борьбы. Я спешил отдышаться. Наконец ты очнулся, двинулся, застонал.

Он наклонился к моему лицу. Дрожащими влажными пальцами провел по щеке, постепенно усиливая нажим. Резко отнял руку и, медленно разворачивая, поднес к своим исчезнувшим от кайфа зрачкам. Указательным снял с подглазья приставшую пушинку. Потом осторожно положил ладонь на солнечное сплетенье, лаская, и ниже, и вдруг сжал горстью. Я задохнулся болью.

Видимо, тополиный пух попал ему в дыхательное горло. Он закашлялся, набухли артерии, лицо от удушья стемнело. Я бросился в кухню, схватил нож, метнулся обратно. Он погибал, я полоснул по горлу. Мне повезло – пушинка застряла выше.

Я закинул ему голову, чтобы кровь не заливала глотку. Теперь он мог какое-то время дышать, мог слышать.

Я поцеловал его. Я сказал ему это.

Я ушел от него, захлопнул дверь, спустился во двор, вышел к пруду, сел на лавку, закрыв руками лицо и раскачиваясь, как цадик.

И вдруг я услышал его позывные».

Воронеж

Крепка, как смерть, любовь.

Царь Соломон

Никогда не смогу привыкнуть к пробою в памяти о тебе: пробоина – ты – больше, чем память. Пробоина эта, словно слепое пятно, разрастаясь из бокового, взбирается, как ледник, на континент зрачка, – и цивилизации меркнут, выколотые оледененьем. Так города, разрушенные полчищами Времени, становятся больше в воображении потомков: сгустки праха танцуют над горизонтом, полыхая окнами, кровлями, возносясь вслед за висячими садами, – и крылатые ракеты пропадают в них бесследно, как брызги китайского фейерверка.

Отсюда мне легче сделать вывод, что отсутствие – чернозем, весьма благодатная почва для злачных видов культуры, чем замолчать вообще… Назовем эту почву – Че-Че-О.[1]

В самом деле, отсутствие – целая область. Возделывание ее может взрастить искусство. Например, монолог, который бьется набатом в полости пробоя. Иногда в гуле от долгого эха слышится ангельский хор ответа. И это ошибка.

8
{"b":"98136","o":1}