Хоть бы вынес сосед свой мусор.
Я забыл, и он не придет. В Зюзино. В восемнадцати. Зрение – это обязанность. Облегченье: представить себя звуком мотора греющегося под окном «москвича» – поскольку звук способен исчезнуть чихом из-за угла – куда, зачем?! – три часа ночи. Я готов держать пари – автомобиль остается: таковы неуловимые повадки невидимок – ни на приметы, ни на исчезновение они не способны.
Забыл купить сегодня чай. В морилке. Единица всегда больнее, чем ноль, ибо она привыкла быть единицей. В седьмом классе, этаже и небе. Ночь: пластмассовая чашечка из детского набора (суета кукол близка суете туристов – и те и другие ведомы кратковременностью – пребывания, детства) в качестве пепельницы.
(Тронулся куда-то лифт. Вбок?!)
«Я» стремится быть упрощенным, тщась избежать путаницы лиц – вереницей памяти, света – полос от фар на потолке, под углом сходящихся к движенью: эти лица, движенье и есть я – и темноты, разделенной шторами, стояньем перед дверью.
Я забываю. На Севастопольской.
Я третьем. я один. я пришел
Девушка с письмом
Так ли, иначе ли пишутся письма, но читаются они все равно невнимательно, бегло, со страхом углядеть прямую, честную речь; нервно передергивая последнюю страницу… выхватывая с облегчением простую, без обстоятельств исчезновения подпись, выпуская и без того отсутствующий – на всякий случай – P.S. И откладываются (часто без шанса на востребование) в коробку из-под чешских туфель, она же – Пандоры ящик.
И забываются до случая: спустя, в конце, разгребая сугробы пыли на антресолях, локтем сбивается на пол, и беды прошлые, чужие бередят, ласкают остатки души: дух люди испускают не сразу, но постепенно.
Случается, что несвежая ряженка при попытке вылить ее из бутылки вываливается мимо большим куском: плавность отступления – медленная паника пустоты расползается кляксой по промокашке воображенья, всматривается, привыкает.
Городские фанты
Есть мелкий шанс приток покинуть Леты, чьи воды полнятся потоком сора: раздражением по поводу добычи хлеба, знаний; предельно гадкими поступками начальства; конвойным свойством уличной толпы, а также взглядом на ландшафт, что хоть и отражен – и в пух и в прах – ужасною Москвою, но всех забав приятней, безопасен; да плюс еще те частности неловких сновидений: мазок платка – чтоб не испачкать платья – по самому счастливому сиденью на свете в том поезде, идущем в «Воронок» из места смерти, который нас привез к началу жизни, – а та и не подумала начаться.
Есть внятный риск, когда за тезу принимают описанье любимого ландшафта, а за антитезу – счастливое существованье в нем, что синтезом окажется понятие «побега».
Весь этот сор: представь себя напротив от меня в какой-нибудь кофейне на Петровке – две части тела общего воображенья в наделе обстоятельств общепита, и долгая прогулка по кольцу: озябшие подошвы, посиделки на тридевять скамейке: уговор – мы их считаем, возвращаясь к старту, к подмосткам той лужайки на Страстном, где я подвел итог прогулке:
– Кто мы?!
Беляево. Цепочка фонарей, средь них – луна.
Пустырь. Шаги рождают, убивают тени: всего десяток метров – снова жизнь.
Рассвет. Все небо серо, Тени вовсе нет. Она превратилась в ничто, и его утаскивает в зубах серебряная собака по комьям грязи в дебри сна…
Простейший ход – придется бросить все: отсутствие пожитков, фанты, еще delusions непременно; забрать тебя, конверты, память, немного блеклых утр, привычки – и перебраться с этим скарбом в дельту, надеясь, что вода там чище, так как наличье океана предположительно влечет разбавленность течения событий смерти.
О прокуроре и реке
1993-й, Калужская область. Я беженка из Баку, мне тридцать семь, разведена, без детей, едва сумела найти место учителя литературы в маленьком городке в лесах. Поселили меня в бараке, удобства во дворе. За окном сараи и гнилая роща.
Первые месяцы по утрам я плакала: в прошлом южный морской город, добрые люди и солнце; сейчас в нужник выносить ведро.
В этом городке я познакомилась скоро с талантливым человеком – прокурором. Коренастый, мужественный, духовно богатый человек, тоже новенький: всего год как на новом месте. Я сразу почувствовала влечение на всех уровнях. Небезответно. Он благоволил мне, но в глазах не было искорки желания, которая решила бы все, раз и навсегда. Жил прокурор вместе с адвокатом, милым Пашкой. К Пашке редко из Калуги приезжала жена. Городок крошечный, женский коллектив был неустанно озабочен неприступностью прокурора. К нему подсылали кралей. Преподавательница истории насмерть влюбилась. А все-таки жил он с Пашкой. Вместе они крепко пили, душа в душу, читали вслух «Москва—Петушки», до дыр. Пашка попутно возился с огородом, стирал.
Однажды прокурор предложил мне взять почитать Веничку. Я согласилась, и отношения стали развиваться. Однажды я была в гостях, пили красное, хоть я совсем не пью, и мне уже было дурно. Вдруг прокурор выходит из комнаты и возвращается, протягивает мне шоколадку. Пашка мрачнеет, куксится – по-мужски, всерьез. Я же теперь стараюсь говорить только с адвокатом, а до того мы с прокурором говорили об Эль Греко.
Прокурор был известен непримиримой борьбой с паленой водкой, будучи ревнив к любимому напитку. Но вот за пьянку его выгоняют из прокуратуры, и он подвизается на адвокатском поприще, уж больно грамотный мужик, на дороге такие не валяются. Десять очков форы дает Пашке, тот смотрит на него с еще большим обожанием и очень ко мне ревнует. Но вдруг Пашка умирает от сердечного приступа: прокурор просыпается в одной постели с мертвым Пашкой.
Но ничего, оклемался. Продолжает работать адвокатом, пьет еще больше: то на суд не придет, то ходатайство вовремя не подготовит – и все читает «Москва—Петушки», теперь про себя. Так его и из адвокатов выгнали.
Я тем временем переехала в Тарусу, работа тоже в школе, но жилье получше, природа, река: просто замечательно жить в Тарусе. Последний раз я видела своего прокурора в столовой «Ока». И что его занесло в Тарусу?
Бывший прокурор сидел на балконной терраске: высокий берег, излучина реки слепит, луг, лиловый лес вдали в рассеянном свете сентября. Он был здесь с любовником – по виду – точно поросенок: русые жидкие волосы, челка, розовокож, заплывшие горькие глазки. Он лопал вареные яйца целиком, кроша на них комочки соли.
С этим «Петушки» не почитаешь.
Бывший прокурор не сводил с возлюбленного глаз.
На меня не взглянул, а я не подошла, не решилась напомнить о себе. Только смотрела не скрываясь, как прокурор смотрел на свою любовь – и не было в его взгляде отчаяния, но было обожание и твердость.
Стоп
Город похож на зверя, помещенного в клетку карты. Сегодня на седьмом километре одного из его когтей случился дорожный случай: выезд на встречную. В результате: из окна «жигулей» высовывалась босая нога. Шел дождик и мешался в лужице с кровью. Работал дворник – один – вместо ноги. Второй застыл, передразнивая ногу.
В общем – кино, где движение мертвого изображения создает иллюзию хроники места падения бомбы, в чьей воронке, скрученной взрывом зренья, раздавшемся в зазоре между глазом и объективом, помещается труп солдата армии происшествий. Босой.
Так вот, отсюда я делаю вывод, что ангел случайной смерти – отчасти он мародер.
Четыре движения
1
Я сижу в помещении сна, который никак не могу вспомнить, глядя на человека, проговаривающего ничто. Я думаю о том, что я сейчас не думаю. Что думать ни о чем – значит думать о себе, не думающем ни о чем. Это похоже на никак не вспоминающийся сон, в котором я только и думаю, что ни о чем. То есть – сон этот никак не вспоминается, он не содержит в себе меня, который – если вспомнить – там думает ни о чем, которое думает сейчас обо мне, о сне, где я – ни о чем, никогда, значит, не вспомнить.
2
Так скоро смерть произнесла, что сны, как ни старались внять мелькнувшему освобожденью, все так же пустотою дня вослед ночному их смятенью на нет сводились – зря, циклическому их благодаря устройству.