Литмир - Электронная Библиотека

Солнце садится в бойницу разбитой башни.

Парус залит закатом.

Водоросли танцуют на дне. Как волосы утопленницы ночи.

Угол Страстного и Петровки

Нынче сны банальней яви. Это фиаско параллельной жизни случилось оттого, что погода не менялась целых полгода.

Хотелось бы верить… Строго доказуемы только верность отчизне топографа в центре Мещерской хляби да отсутствие достойного взгляда предмета. Город-скряга выдает пустыри, овраги хлама, пешеходов, «жагала срама», облачность, наличье срама в кучевом паху у фавна; голубей-химер на крыше.

Диалог внутри все тише – в бормотанье имбецила постепенно – в монозапись – сходит. И становится беспристрастным и – неумолимо гласным. (Мысль, сорвавшись, мозг разносит.)

Так комар – не медведь – впадает в спячку, чтоб весной народиться, но не проснуться – крачкой. И хоть на что-нибудь сгодиться: хоть гузкой, той, что тает во рту топографа на привале на мшаре, о которой и не знали.

Клочьями сумерки черная ворона ночи выдирает из кучи опавших листьев и разбрасывает их по саду. Сквозь сплетения веток, летучих призраков следов, сквозь смятение неоконченных – потому мертвых – мыслей, зимним сродни воспоминаниям, горстке строчек из забытой в беседке детства книги. Сквозь остывшее время года кличет кочет в забытьи, из дурного сна луну, полную звездной пыли.

Но не достать двум птицам до дна. Ни резким криком, ни сильным клювом… Облака от заката в свинец остыли. Пустое небо продырявлено Сатурном.

Город пуст: ни позвать, ни откликнуться. Голос замирает нерешительно в поисках эха – цели, уступая кузнечикам сцеживать в воздух сизые сумерки пустыря. От отчаянья сотых и тех не осталось долей. Катится глобус по запутанным сквозняками проулкам… Наподдать бы ему против ветра да пройтись по бульварным кольцам – тем, что город в твоих прогулках нарастил, становясь все старше.

Город срублен и брошен в закат. В чердаках вместо шумных голубиных шаек помещаются нынче тени. Лунный свет заливает аллею, подножья лип, беспрепятственно проходя сквозь кроны.

Лужайка на Страстном всегда в ухабах, ямках: сюда коней приводят по ночам и, завертев их бег по кругу, на произвол бросают… Мчатся бесы по бесконечному – но только до утра – пути среди теней деревьев, сами тени, если б не стук глухой и клочья дерна вокруг не рассыпались на дорожки, на пятна от луны и фонарей. И в час, когда случайных нет прохожих, их ржание на миг пронзает город, и, повинуясь, выползают духи из переулков, двориков и чердаков.

Одни становятся вокруг, иные – привалившись к стволам поодаль, – чтобы наблюдать безумие и страх, чьи бег и пляска сокрыты днем в словах, делах, прогулках… Здесь духи ни при чем, они – статисты. Но кто-то должен видеть!

И зрение их длится до поры, когда троллейбус первый вот-вот отчалит с Самотеки… Когда-нибудь – никто не знает – те кони бег свой распрямят и, взяв в упряжку Белый Город, исчезнут с ним в тартарары… А мы тогда лишимся места для наших горестей, печалей, бед, а также счастья. Впрочем, станет легче: ведь нам останется незамутненное пространством время.

Точнее, вызов: шанс его создать.

Rag tiger

[4]

Прости, я не могу тебе дать сейчас ни соленых орешков, ни тряпичного клоуна, ни даже живого тигра. Но когда я вернусь (а я непременно вернусь), я обещаю попытаться спросить тебя, насколько ласковым был мой двойник, хрустели ли простыни под лавиной света, и красиво ли вились гирлянды из наших с тобою пенных утех, покуда я отбывал свое наказание.

Прохлада

Прошли два года с тех пор, как ты взмахнула рукой, показывая направленье движенья времени, а сама исчезла.

Поэтому мы теперь встречаемся лишь в нашей общей памяти. Но стремленье к этому возникает все реже: поскольку – выдается теплый вечер, усыпанный фонарями, с луной, затерявшейся меж них, и горько веточка бузины гнется… Еще тогда мы знали об этом липком, как тополиные почки, свойстве воспоминаний.

Но все же прохлада движется, сметая времена года, круг разматывая в прямую, и, похоже, мы больше не встретимся.

И придет свобода.

Медленная жизнь

Ноябрь опускается, распадаясь на клочья, беззвучен, облаков – в виде тумана, который сам гремучим газом, кончающимся взрывом слепоты в глубь – в минус дебрей обоев, дверного глазка и того, что ринусь сейчас я растить туманно – из мусорной кучи, над которой чайки – жертвой зренья из близи текучей, поскольку из воображения – за пищей, клубятся туманом.

Так и сам во внешних потемках предельно странно выглядишь над собственной жизнью. Случай занес над нею. Миришься и ставишь многоточья.

И с конфорки снимаешь чайник, разгребая тумана клочья, спугнув от двери соседку за солью беззвучьем, глянув вниз из окошка спальни на свалку – ладно, так и быть, я сниму тебя, чайник, не свисти так надсадно.

В Подмосковье нынче кофе из области изысканной морали: раз мелешь зерна – поди благонравен. Но спустя пару фраз – не понятен, нагл, не равен… Внизу – подъезда мимо крадучись крадутся крали: спрыгнешь, станешь клеить – будто дрофе про жирафа: скучно. Интереснее зато потом в конторе мятых простынь в пятом этаже…

Чем увлекательней – тем выше. Этаж – под стратосферу. Артистичность пропадает. Различье тел, понятно, тает. Бульдозеры ползут под дом: тела в одном безумии на крыше. Дом сносят. И подруга средь хлама уже канает под ходики или под хвостик свеклы на меже. Концом своим соитие обычно.

Поехать к морю? – Ялта там, синоним скуки. Просто море не найти, всегда есть приложение, нагрузка. На Фраксос? – Славный остров: гузка мечты-голубки румянится на блюде. Что ль пойти за можжевельником в леса? Послушать гам галчачий по-над краем рощи, вглядеться в срам небес сквозь кружева нагих ветвей, послать судьбе упреки, вернуться и состряпать лук, немного стрел, глотнуть настой и, лампу потерев, спросить у джинна цель. Татарин, ленью полн, как лев телятиной, срыгнув «якши», доставит все же к морю. Стук наконец копыт его смолкает. И стоя над обрывом, как скарабей над небом, все стрелы в море выпустишь. Как рыб в бассейн.

Насилие бесцельности. У моря враг один – промокший берег. Очечки бесконечности – по кругу. Послать письмо себе как другу. Вот-вот зима. Но скоро будет осень. Ельник хоть раз бы да разделся в этой местности. Все дни похожи на отсутствие промежности.

Месяц зря мостит дорогу: здесь ничто не внемлет Богу. Здесь Ничто себе эклогу посвящает и в берлогу залезает, выгоняя, больно за уши кусая, косолапого к острогу – побираться. Стая (труппа) шатунов голодных супа миску, черного кусочки хлеба брату на задочки, на окраину Москвы тайно носит. Все мосты не имеют берегов. Как значенья своих слов.

Проявление идиота

Я живу в третьем этаже девятиэтажки в Беляево. На улице Миклухо-Маклая.

(Я живу.)

Аглая, деревья, трава, сарафан. Конец августа, и уже случилась ночь, за которую пожелтели сразу все листья.

(Я живу в третьем этаже.)

Перед этим событьем весь день продирался сквозь лукум воздуха дождик.

(Хотите верьте, хотите нет – я живу.)

Особенной грозы не было – была особенная духота. Все повторенья от рассеянности – не забыть бы. Потому люди и пишут, что все чаще – к себе: памятки. Когда уляжется листва – крошки мела от штриховки белесой муры по небу посыплются прохожим за воротники, и зренье станет неясным – смутится, как при виде негативов хорошо знакомых фотографий.

(В третьем этаже. В Беляево. Я могу забыть, и он не вспомнит.)

На небе скоро появятся граффити беспризорника-ветра. Осень – это воздух света, данный взамен утраченной деревьями сени.

Предвосхищение цитаты цвета о более позднем свете пожара.

Беззвучное «О» – след слетевшего по взгляду листа. След зренья.

Я живу в однокомнатной квартире, в которой я чувствую себя в гостях. Метро – рядом. Я сродни телефону – я, как и он, размножаю тишину: помесь сдавленного голоса со слухом не ставшего абонента.

В девятиэтажке. Ночь. Темнота въедается в простыни, в глазницы, в ее собственный стерильный запах – в выдох – и делает его неотличимым от вдоха.

21
{"b":"98136","o":1}