Литмир - Электронная Библиотека

И тут, за ней, в проеме зала опустевшем вдруг показалась шаткая фигура. Худой, седой, за шестьдесят. В ковбойке. Толстенные очки. Портфель к груди прижат. Грудь окровавлена, живот распорот: черный парус, перламутр. Шатается, как рулевой при шторме.

Вдруг из толпы к нему за спину двое. Все в белом, вроде дети, но усатые, подвижные, как чертенята, и бьют его по почкам, в печень кулачками, ту-тук, тук-тук. А третий карлик, в белом, как у Пьеро, просторном балахоне, старается урвать из рук портфель. Кровь хлещет из печенки, почек, до шеи им слабо допрыгнуть для удара.

Упал. Портфель и карлики исчезли.

Мент оглянулся. Никого. Ни человечка.

На запасных путях вдруг товарняк зашелся ре-диезом, дернул, грохот цепочкой прокатился по цистернам. Так щелкают на дыбе позвонки.

Я тоже подошел. Вгляделся. Брызги кровавые на линзах расползались.

Фонарь вдруг дзенькнул наверху, зашелся, как магний вспышкой, дребезгом и лопнул в то мгновение, когда на линзе проступила лучистая, как голограмма, фотка: ручонки, ножки, голова, живот Вергилием возвещенный, желанный Младенец Золотой. В портфеле карта захоронения в раю хазарском, в Дельте, куда предание с Кумрана от ессеев к царю Иосифу попало в размышление, хранилась покойным археологом: мидяне-колдуны ее к рукам прибрали, не всех их, магов нефтяных, прирезал Дарий, «все пахнет керосином», огнепоклоненьем, пылает Каспий, вышка горлом хлещет нефтью, В-2, опорожнившись, тянет разворот…

– Весь этот бред мелькнул мне вместе с светом, и свет мгновенно размолол мне мозг – засветкой – сверх-осознанья взрывом, чтоб жив остался… Значит: криминал, воры-карманники, цыган полно здесь было всегда… Но почему Пьеро и балахоны, усатые карлуши и произвольность зла?! Все к черту, к черту, надо драпать! Нужно нагнать себя спасеньем – как душе из сна вернуться в тело… и проснуться.

Долой, долой стеклянные страницы! Догнать, догнать погоней поезд новый! как жизнь… Гони! лети, мой возник волгский, забубенный таксарь, пятискоростей помыкатель! Гони хребтом моста, холмистым, словно бег степного волка. Атý его, атý – в упряжку!

Крестьянин на деревне точно Бог – растит и кормит, жнет и режет – так же. Рыбак, просыпав сети за порог небес, в ячеях уловляет сажу… Луна. Вода. Их блеск совместный упорным клином мне вскрывает грудь. Мост тянется, взмывает, колесит по курганам воздушным, гулким, будто склеп Хомы Брута. Дымный Энгельс на том берегу шевелит усами, растет облаком гари. Огни города – в бороде крошки хлеба.

Вороной космос крови России разлетается бездною подо мной. Я перемахиваю через ее дыхание, яйца прячутся в пах, как птенцы, от страха.

Урбах. Степь да степь. Пасутся кони. Два верблюда смыкают шеи. Элеватор над полустанком костью берцовой луну подпирает, торчит, маячит.

Дети под ним переносят охапками воздух, мягкий, тайный, полный кузнечиков звона, сбитый крылышками, как масло.

Мотор «шестеры», ревя белугой, расшвыривает стога воздуха, дыханье степи, нагоняет изумрудного полоза, с узором белого начертания: ЛОТОС.

Вагоны текут неподвижно между холмов, не ведая о погоне. Так прошлому безразлично будущее, особенно если в нем нет человека, если оно кроваво.

«Шестера» коньком-горбунком вбрасывает дурака в воздух.

Меня обступают дети – и поднимают игрушкой… Стан станции уставлен товарняками. Они – шевелятся клубком параллельных змей. От страха пьяным акробатом, кувырком увернувшись от валов колес, ускользая нырком в задыханье, бросаю вперед руку, тянусь, тянусь – за поручнем последнего вагона (ноги вертятся белками в колеснице) – и рука подрастает в хватке…

Бросок – промах, бросок – и великан Чернышевский с подножки меня подсекает мизинцем за кадык и вбрасывает вещмешком – вещью – в тамбур. С саднящей глоткой, с элеватором-костью, с плугом в гортани, задыхаясь пыльным зерном, как златом, пялюсь, как поезд, хлопая дверью, как жаброй, ход набирает, будто смерть – годы, мгновения, Бога.

Двигаться рекою на байдаре. Колошматить водомерный бег. Сесть на мель, жениться на хазарке, отмотать назад тыщьнадцать лет.

Сом огромен скрытностью, как ангел: кто – кого? – как клюнет топляком!

Кто вверху раскинул белый лагерь? Кто внизу гуляет нагишом?

Кинуться в русалочьи объятья, загасить себя, как головню, – с солнечным (зенит в башке) проклятьем, с штормом Каспа по мурашкам – в западню нефтяную, Заратустрой скрытой, с ангелом по недрам разнестись – глянуть на простор могил разрытый.

Ангел, танго, лотос, лоно, Стикс.

Все вода, леса, пески, дебри воздуха и трав. Дельта льется по степи, горизонт прорвав.

Заливных лугов раскрой, ерики, протоки – лабиринт воды, разбой – остров, овцы, волки.

Черепахи под ногами, будто мины, и ужи. Кабаны Ильмень вскопали – рыбы в иле нажрались.

На пароме, через Волгу, через небеса. Выхожу в ночевку к Богу. Степь. Луна – блесна.

Дождик скоро, но неслышно, меж курганов в синеве, по степи полынь колыша, тянет радугу ко мне.

Разевая света веер, пробирается гроза. Туча кручей реет, зреет. Рассыпается слюда семикрылья серафима и ложится на глаза. Пахнет молнией эфира расписная стрекоза.

Крылья, зенки нахлобучив на разлет стекла гофры, мельтешенье солнца сучит пряжу ливня, ткет ковры – кроет ими степь и взгляд, примеряет Бог наряд. На бугре стоит отряд – тычет молний штык в разряд.

Вдруг прыг-скок из самой кручи, угловатый, как цифирь: доит, доит вымя тучи смерч – как телку нетопырь. Насосавшись, отлетает – разведриться: хлыщет, льет. Суслик норку покидает, захлебнувшись, ниц ползет.

Вдруг из темени свинца, с треском, трепетом скворца, навернувшись как слеза, выпадает шар, паря.

Пальцы воздуха и губы – шаровую налегке катят степью, воют в трубы, – пригибаюсь – э-ге-ге!

Не балуй! – Ба-бах! – Попало. Тишина белым-бельма. Поле мною ширью пало. Баю-баю, темнота.

Надо мной, венец прозрачный замыкая, коршун вьется. На дозоре суслик, алчный столбик жира, щечкой трется о рассвета шар, о клад. Царство света полнит взгляд. В нем – хрустальный Бога Город. С мозжечка стекает холод.

Как если б синевой скользя в реке, пуская кроль безумною поденкой – июнь-пескарь дымится на песке от чешуи пожара – зыбко, емко.

Золотой снующею блесной слить от боя жереха в падучей. Дышит день – труб брачных позывной – пузырем над щечкою лягушьей.

Или – обжимаясь под плюсной обручально, мечено, летуче, ввысь пескарь пикирует долой – на форсаже МиГа, за тягучим его следом.

Сумерки. Туман, поднимаясь медленной рекою, входит в пах и льется по глазам.

Я Тебя до смерти не раскрою.

Март

В календаре это как крыши конек, или все равно что пойти по перилам на воздух упругий с подскоком – косточку на языке светилам протолкнуть в мякоть ока, в сочную света силу, прозрачней слова простого: выстоять на границе тела и звука. В лицах ни кровинки – чем меньше мути, т. е. жизни, тем больше света.

С огромным, как воздух, ранцем, набитым шестьютысячелетьем, плыть и плясать первоклашкой.

На ночном козырьке в полнолунье мне снилась простая собака, голый лес и поле озимых. Изумрудная оттепель в белом нежном подбрюшье. Серебряная собака тащила в зубах мой сон – мою кость, мой плуг кистеперый: чем чернее бумага, тем шире поле.

И сердце так билось, билось, толкало мой бег в паденье – над краем светлого леса.

И в поле на бреющем грач летал. Сел, зорко прошелся по борозде, наблюдая, как добрые мягкие руки марта кропили меня землей, теплой и талой: лоб, глаз светосилу, русский язык похорон, чернозема сытную ласку.

И муки мои тащила собака, припадая, и грач следил.

Я кладбища ненавижу – их клад, их сытая прорва – их знание хуже глада.

Снег – вертикальное погребение – отсюда, из белых столпов паденья, мне еще видно, как стынет громкий, взъерошенный козодой – и вдруг пронзает черной трелью тугое, как мясо солдата, время.

Как обнять шесть десятков веков разлуки?

Смертным важно шепнуть в слепок руки пятипалый воздух, звук разогнать до покражи мысли. Но пока в моих легких полмира – я тебя донесу – дам Богу на ощупь.

14
{"b":"98136","o":1}