Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Удивительно, что позднее Гончаров, несмотря на уговоры друзей, так и не решился на это путешествие (в отличие от таких героев своих романов, как Штольц, Ильинская, Райский). Из письма к С. А. Никитенко от 15(27) мая

208

1869 г. явствует, что у Гончарова даже была итальянская виза, которой он, однако, не воспользовался: «У меня на паспорте есть и итальянская visa Пинто, но это только так, потешить воображение, потому что Стасюлевич однажды сказал, что, может быть, проедут в Венецию. Куда мне в Италию! Лень-то какая! А чемодан?». В следующем году в письме от 11 ноября к С. А. Толстой, собиравшейся в Италию и звавшей туда Гончарова, он уже с грустным юмором отвечает, идентифицируя себя с Обломовым: «В Италию! Да как же это я: ведь говорят, что я Обломов, и даже так меня устроили по-обломовски! И судьба вместо Италии, кажется, готовит мне обломовский конец: вон с осени пальцы на руках пухнут, ноги горят, в голове шум!». А между тем паломничество в Италию, как это следует из содержания письма Гончарова от 25 марта 1873 г. к А. В. Никитенко, было его давней и заветной мечтой: «…недавно дорывался в Италию, где не был и где мне всегда мечталось видеть Венецию, Флоренцию, Рим и Неаполь: пожалуй – туда, может быть, на первых, горячих порах желания и поехал бы, так как это не так далеко, как вокруг света, но туда надо ехать осенью или зимой, а для меня зимнее странствие немыслимо…».

Обломов тоже Италию не посетил, но, пожалуй, он (в первых частях романа) гораздо более способен к возрождению, любви, поэтическим грезам, чем во всем разуверившийся и циничный герой последней главы поэмы Майкова; резкое противопоставление его Обломову, к которому прибегает Милюков, представляется неоправданным в связи с этой разрушительной эволюцией Владимира: «Скоро, правда, находим мы этого юношу в деревне, барином и помещиком: он потолстел, перестает мало-помалу читать и в промежутках обедов и ужинов только насвистывает Casta diva и ходит диагонально по комнате. Но он, очевидно, скучает в этой апатии, сердится на свое бездействие, и в последних словах его – „в еде спасенье только есть” – слышится скорее сарказм человека, надломленного борьбою, чем последний отголосок задавленной жизни» («Обломов» в критике. С. 130). Критик чересчур мягок к опустившемуся мизантропу поэмы Майкова и чрезмерно суров к деликатному и сердечному Илье Ильичу Обломову. А. Г. Цейтлин имел немалые основания предполагать, что поэма Майкова могла повлиять на замысел «Обломова» (особенно это относится к финалу поэмы,

209

где фигурирует и слуга Павлушка, с которым Владимир ведет «гастрономические» разговоры) (см.: Цейтлин. С. 153, 462).1

Вполне вероятно, что некоторые характерные приметы общественно-литературной жизни 1840-х гг. отразились и в литературном диалоге между Пенкиным и Обломовым. В. А. Недзвецкий увидел здесь полемику Гончарова с «физиологическими» тенденциями «натуральной школы» и – особенно – с Н. А. Некрасовым: «Гончаров метил в Н. А. Некрасова как инициатора и составителя знаменитой „Физиологии Петербурга”» (Недзвецкий. С. 90). Вряд ли, однако, Гончаров высмеивает «физиологии» и иронически освещает деятельность одного из ведущих литераторов «натуральной школы». Гончаров не без гордости причислял себя к «натуральной школе», неизменно подчеркивая, подобно многим другим писателям 1840-х гг. (И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский, М. Е. Салтыков-Щедрин), верность принципам этого реально-гуманного направления. В «Необыкновенной истории» Гончаров называет Тургенева «учителем и руководителем» новых французских писателей, который объяснил «им значение натуральной школы, начиная с Гоголя и умалчивая о прочих, кроме себя». Во многом благодаря этим объяснениям русского «учителя», по мнению Гончарова, роман Г. Флобера «Госпожа Бовари» и оказался написанным «с новою и небывалою во французской литературе до тех пор простотою содержания, манеры, плана». Гончаров судил о Флобере крайне тенденциозно, раздраженно, несправедливо, считая, что тот работал попод сказке злонамеренного и коварного Тургенева (роман «Госпожа Бовари» «была вещь, чисто подсказанная по готовому»),2 но тем ценнее эта вдруг прозвучавшая простодушная «похвала». Любопытен отзыв Гончарова о других французских реалистах и натуралистах: «А другие, истинно

210

талантливые французы, как Эмиль Золя, А. Доде и другие – поняли и значение нашей натуральной школы и стали самостоятельно на этот новый для них путь». У Золя, Доде, как и у Гонкуров, «близость сходства с натуральной школой заключается более в психологических характерах, отчасти в фабуле, а не во внешних приемах». И это, возможно, самое дерзкое и лестное суждение о русской «натуральной школе», к деятелям которой всегда причислял себя Гончаров, хотя Тургенев и забыл упомянуть о нем, так же как и о некоторых других писателях.1 Получается, что «натуральная школа» 1840-1850-х гг. во многом определила развитие новейшей французской литературы.

Отчасти эти мысли о «натуральной школе» и ее значении отразились в споре Обломова с Пенкиным, особенно в апофеозе «гуманитета»: «А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас назы-вается гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны „невидимые слезы”, а один только видимый, грубый смех, злость.. ‹…› Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! ‹…› Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой…» (наст. изд., т. 4, с. 27). Эмоциональные речи «воспламенившегося» Обломова о любви, человечности, сердечности – это своего рода воспоминание об идеальных гуманных 1840-х гг., о писателях «натуральной школы» и великом критике – «неистовом» Виссарионе Белинском. В том же духе и восторженный монолог рассказчика (тоже воспламенившегося) в повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели»: И я с жаром «начал говорить о том, что в самом падшем создании могут еще сохраниться высочайшие человеческие чувства; что неисследима глубина души человеческой; что нельзя презирать падших, а, напротив, должно отыскивать и восстановлять;

211

что неверна общепринятая мерка добра и нравственности и проч. и проч., – словом, я воспламенился и рассказал даже о натуральной школе; в заключение же прочел стихи: „Когда из мрака заблужденья…”» (Достоевский. Т. III. С. 160-161).1

М. Е. Салтыков-Щедрин считал, что в литературном диалоге Пенкина и Обломова отразились реалии не только 1840-х гг., но и совсем недавние, о чем он саркастически заметил в письме к П. В. Анненкову от 29 января 1859 г.: «И заметьте ехидство: написано в 1849 году, а на двадцатых страницах есть уже выходки против натурализма, и другу Писемскому также щелчок (стр. 29). Видно, еще в 1849 году Обломову снилось, что он в 1858 году никуда

212

не будет годен».1 С. А. Макашин справедливо полагал, что то была реакция сатирика на «полемические выпады против обличительной литературы и „реального направления” середины – конца 1850-х годов», задевавшие не только Писемского, но и автора «Губернских очерков».2 Салтыков-Щедрин имел в виду взгляды и творчество модного литератора Пенкина (в черновой рукописи романа отсутствует как это эпизодическое лицо, так и разговор о литературе). Пенкин ратует за «реальное направление в литературе», т. е. изображение «голой физиологии общества» («Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как всё кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь…»); приводятся и образцы подобного творчества: статья самого Пенкина, в которой ему «удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер…»; «великолепная» поэма «Любовь взяточника к падшей женщине», об авторе которой Пенкин пока умалчивает, где, «как на суд, со-званы автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников, и все разряды падших женщин разобраны… француженки, немки, чухонки, и всё, всё… с поразительной, животрепещущей верностью…» (наст. изд., т. 4, с. 25-28). Ироническое отношение Гончарова к так называемой «литературе скандалов», «алгебраической» (или «алфавитной») сатире эпохи «благодетельной гласности», когда в великом множестве «явились поэты, прозаики, и всё обличительные… явились такие поэты и прозаики, которые никогда бы не явились на свет, если б не было обличительной литературы» (Достоевский. Т. XVIII. С. 60), вне всякого сомнения. Иногда можно с той или иной долей уверенности назвать и конкретные объекты полемики, к примеру фельетоны и очерки И. И. Панаева о камелиях и дамах полусвета. Но чаще всего это трудно сделать – полемика носит очень обобщенный, интегрированный характер, затрагивая (в нерасчлененном виде) явления русской литературной жизни России как 1840-х, так и 1850-х гг. Салтыков-Щедрин,

43
{"b":"98135","o":1}